В определенной степени подзаголовок к названию – «Записки неугомонного», определяет направленность этого произведения, где в единый смысловой сюжет сплавляются настоящее и прошлое. Он-лайн с автором Глава 1. Парень в кепке и зуб золотой Глава 2 Посмотри мне в глаза Времена не выбирают, В них живут и умирают… Александр Кушнер - Ну вот, как не хотела, а умерла! – С этими обнадеживающими словами Гена распахнул дверь старого «Москвича» и начал процесс извлечения тела из душной теснины автомобильного чрева. Дело это было почти ритуальное. Вначале втягивался до пределов возможного объемный пивной живот, который при движении автомобиля обычно подпирал рулевую колонку. Затем, с печальным скрипом продавленного сидения разворачивалась вся фигура и только после этого к левой ноге присоединялась правая, которую Гена ласково называл «грабкой». Сейчас поймете, почему! Беда в том, что правой ноги, точнее ее нижней части по коленный сустав, у Гены не было вообще, а заменял ее медово пахнущий выделанной кожей, с нарядными хромированными накладками, ножной протез. Это был дар Министра обороны, причем, не дожидаясь износа, регулярно сменяемый. Как утверждал Гена, на нем, учитывая его неутомимость, испытывали достижения советского протезостроения. Но скорее, как уже считал я, военное ведомство заглаживало некую вину перед бывшим летчиком дальней бомбардировочной авиации Геннадием Максимовичем Ходоркиным, моим одноклассником и давним другом. На Дальнем Востоке Вы вправе спросить: Отчего такое внимание сурового министра, которому легче взять штурмом Кенигсберг, чем потом давать его участнику какую-никакую завалященькую квартирку? Тем паче, это были времена, когда половина калек, бойцов разнообразных героических штурмов, еще ковыляла по жизни на березовых чурбаках, сработанных простым плотницким топором в артелях таких же безногих и одноруких. Из окон нашей школы, где мы с Генкой всегда обретались на задней парте, видна была одна из таких кустарных мастерских. Там с раннего утра дробно стучали молотки, то инвалиды сколачивали дощатые тачки на списанных подшипниках для совсем уж обезноженных бедолаг. Мы иногда заходили туда, выпрашивая подшипники для самокатов, но чаще меняя их на самосад, уворованный у Генкиного деда, старого и злого Иохима. Белый, как лунь, похожий на таежного лешего, ходоркин дед выращивал в огороде нечто такое, что у малоподготовленного курильщика сразу вышибало последние мозги. Мой младший брат Витька, тихий, как овца, шкодливый пятиклассник, как-то втихаря «дернул» затяжечку и тут же упал без признаков жизни. Слава Богу, кое-как его отнюхали соседским нашатырем, ну, а потом, само собой, выпороли. Но нет худа без добра, потом Витька долго шарахался от всякого табачного дыма. Ну, да ладно! Пока друг мой драгоценный с сопением и кряхтением выбирается из своего «Москвича», тоже, кстати, минобороновского «презента», я расскажу о первопричинах столь щедрого внимания, а потом и довольно любопытную историю, связанную с утратой Генкиной ноги. Как раз есть время! В конце всякого пути Геннадий с сосредоточенным видом обязательно открывал капот и надолго уходил под него, что-то ощупывая, к чему-то прислушиваясь, принюхиваясь, при этом ни на что не отвлекаясь, обращая в сторону попутчика лишь мятые вельветовые штаны, в обширных пространствах которых помещалась задница совсем не пенсионных размеров. Глядя на этот вальяжный зад, трудно было представить, что в «школьные годы чудесные» (как пелось в песне нашей юности) Генка был стройным кудрявым парнем, самозабвенным фантазером, бесконечно влюбленным в пилота и поэта Антуана де Сент-Экзюпери, писавшем стихи «под Маяковского» и игравшем в драмкружке железнодорожного клуба им. Андреева юного лицеиста Сашу Пушкина. Он выбегал на сцену в перекрашенном анилиновым красителем цирковом парике, бабкиной манишке и сюртуке, перешитом из железнодорожного мундира старого Иохима и вскинув навстречу софитов длинную руку, под дружное ржание зала пронзительно кричал: - Старик Державин нас заметил И в гроб сходя, благословил… Сергей Кириллович Державин был директором узлового клуба и смеялся пуще всех. После окончания школы, провалившись на первом же экзамене в мединститут, куда меня Генка соблазнил аргументом, что ближе и ходить не надо – институт находился перед нашим домом - мы, в конце концов, вместе «загремели» в горный техникум, охотно подбиравшием всех двоечников мужского пола и сквозь пальцы смотрящий на скудные познания в области точных наук, где не больно выедешь на рассуждениях о смысле жизни вообще, на что Генка был сильно горазд, да и я мало от него чем отличался. Жили мы тогда в Хабаровске, где Геннадий родился перед войной, а наша семья переехала в шестидесятые годы из Свердловска вослед за отцом, назначенным в управление Дальневосточной железной дороги начальником паровозной службы. Страна тогда бурно осваивала дальневосточные просторы, заманивая туда романтиков и прагматиков. Романтиков, прежде всего, иллюзиями. Тут уж старалось киноискусство. Помните, как в популярном того времени кинофильме «Первая перчатка», колоритный председатель колхоза, в блистательном исполнении Сергея Блинникова, звал домой на Дальний Восток Никиту Крутикова, вчерашнего фронтовика, проявившего талант боксера и по этой причине осевшего в Москве: - Вспомни-ка, ветер с Хингана снегом пахнет, а мы с тобой по первотропку на глухаря… - шептал он в ухо, да так душевно, что сманил-таки, правда, не надолго. Тоска по красивой девушке вернула Никиту с полпути в столицу. Девушки – они ведь основной магнит по жизни (у нормальных, конечно, мужчин) Или «Поезд идет на Восток», был такой забавный фильм, насквозь музыкальный, веселая любовная комедия несуразных положений. Сам председатель Союза композиторов Тихон Хренников, обласканный лично Сталиным, во весь экран растягивал звучный аккордеон и под стук колес пел на всю страну: - Дует ветер молодости во все края… Глядите, и тут ветер! Словом, каждое утро Всесоюзное радио раздувало бодрыми песнями паруса мечты, будоражило молодую поросль, призывая как можно быстрее собирать чемоданы: - Едем мы, друзья, в дальние края, Станем новоселами и ты, и я… Ну, а прагматиков манили длинным рублем, как известно, готовых во все времена ради этого лезть куда угодно – в тайгу, в шахту, штольню, в шурф, в прорубь, в омут, к черту на рога. Но надо подчеркнуть, власти тогда свои обещания выполняли. В этом отношении вранья нынешнего не было и в помине. Опережая события, скажу, что за два месяца летних каникул, проработанных перед десятым классом в изыскательской партии, я, рядовой подсобник, получил столько денег, что по приезду домой моя изумленная мама на полном серьезе звонила начальнику экспедиции Семену Брониславовичу Бронникову, чтобы удостовериться - не ограбил ли я, случаем, кого? Правда, изыскательская партия работала в даурских степях (это на маньчжурской границе), раскаленных до кухонной сковороды, поэтому и добавляли нам к основному окладу всякие там коофициенты: отдаленные, полевые, безводные, энцефалитные, пешеходные, сверхурочные и прочие щедрые деньги, отчего у моей мамы и произошло ступорное состояние, когда я вывернул на обеденный стол дорожный рюкзак. Государство тогда не жалело денег на освоение Дальнего Востока, поэтому ехали «в дальние края» эшелоны романтиков и прагматиков, заселяя «нашенскую землю», откуда сейчас, к сожалению, при первой возможности убегают на всех «парусах», при отсутствии всякого ветра «надежд». Милый моему сердцу город Благовещенск, где я не раз бывал на кинофестивале «Амурская осень» (кстати, с той же Ольгой Гобзевой), каждый год уменьшается на пару тысяч жителей, о чем честно сообщается на транспаранте, вывешенном возле гостиницы «Зея», где в дни фестиваля живут именитые российские кинодеятели, тоже не Бог весть какие нынче материально (да и морально) успешные. А в те далекие годы завербованный труженик два раза в месяц, удовлетворенно шмыгая простуженным носом, шуршал банковскими билетами весьма крупных достоинств. А как солидно они выглядели! Нарядные сотенные бумаги сталинского образца, размером и раскраской были похожи на царские «катеринки». Правда, на месте атласного бюста императрицы красовался лютый враг всякого самодержавия, бывший присяжный поверенный, Владимир Ильич Ульянов-Ленин. Стянутые в аккуратные пачечки, денежки воздействовали на общественное сознание посильнее всякого кино и даже старинного вальса «Амурские волны», под пьянящие звуки которого курьерские поезда дальнего следования Москва-Владивосток (во все времена, между прочим, под номером один) медленно пересекали великий Амур по знаменитому хабаровскому мосту еще царской «чеканки», честно отработавшего больше ста лет. Сейчас мост разобрали, но новый, еще более впечатляющий, можно увидеть и даже пощупать на пятитысячной купюре, если она, конечно, вам перепадет. Но в пору моей неугомонной юности такие деньги при желании можно было заработать и не методом «купи-продай», а поехав в далекую изыскательскую партию, да в какую-нибудь таежно-степную Тмутаракань, да в возрасте, когда впереди вся жизнь и любой рассвет, где бы он ни занимался, всегда в радость. Дом на улице Истомина Это, конечно, неугомонный Генка подбил меня и еще трех друзей нашей дворовой компании отправиться в экспедицию, красочно фантазируя о несметных заработках, на которые мы вскладчину купим вожделенный мотоцикл Иж-49, мечту всех пацанов моего поколения. Купим и со сладостной бензиновой вонью будем носиться по хабаровским холмам, поперек утопленных ныне под роскошный проспект помойных речек Чердымовка и Плюснинка, каждый в свой день недели, вызывая жгучую зависть у одноклассников. И таки подбил! В нашем доме, в самом центре города, на улице Истомина (как бы сейчас сказали, престижного) квартировало много всякого начальства, в основном военного и железнодорожного, и какая-то часть местной творческой элиты. Этажом выше, например, поселился начальник Дальневосточной железной дороги, генерал Сугак, подтянутый, подчеркнуто вежливый, с приятным лицом всегда корректного человека. В квартире напротив жил другой путейский генерал, директор изыскательского института «Дальгипротранс» по фамилии Губельман. Вот его побаивались и немало, поскольку он один в один смахивал на Сталина: в форменной фуражке, при таких же грозных усах и почти всегда с дымящейся трубкой во рту. Присутствие в подъезде Губельмана угадывалось по густо смешанному запаху одеколона «Кремль» и дорогого табака «Капитанский». - Опять Губельман пролетел! – ехидничал Генка, шумно втягивая генеральские запахи. Он хотя и не жил в нашем доме, но часто болтался во дворе, имея виды на губельмановскую дочку, очаровательную Соню, с рано оформившейся великолепной фигурой и загадочной обворожительно-белозубой улыбкой. Мы с Сонькой дружили. Она не зацикливалась на своей внешности, была веселая, заводная девчонка, слегка авантюрная и хотя училась в музучилище по классу виолончели, охотнее всего бренчала на гитаре, предпочитая фугам и сонатинам дворовый фольклор, всякие там частушки-переделки в стиле дерибасовского жаргона: - Я был батальонный разведчик, А он писаришка штабной, Я был за Рассею ответчик, А он спал с моею женой… - надрывалась Сонька, обрывая изящной рукой гитарные струны. По вечерам мы кучковались в дальнем углу, под сенью старых дровяных сараев. Однажды ночью их в одночасье спалили, и Сонька клялась, что это дело рук ее бабки - старой «народоволки» Рахиль. Мы, оглашая окрестности «блатняком», дожидались, пока начнут с треском распахиваться окна. -- Немедленно прекратите эту похабель! – загремел, наконец, турбинный голос с митинговыми раскатами. Как всегда первый не выдержал писатель Подподушкин, живший на третьем этаже в пятикомнатной квартире. Он считался чем-то вроде классика «краевого разлива» и был известен под псевдонимом Аким Таёжный. Был «Аким» величественен, как памятник самому себе, с вечными сумерками на мордатой физиономии, за что получил во дворе прозвище «Храпоидол». - Не дай Бог, с таким в лесу встретиться! – весело жужжала Сонька, походя сочинявшая песенки про лесных зверушек, наделяя их человеческими пороками. «Аким» писал пудовые романы о «бескрайних амурских просторах» и всегда носил с собой огромный, похожий на инкассаторский мешок, брезентовый портфель, нередко сгибаясь под его тяжестью. - Туда рукописи - обратно гонорары! – комментировала Сонька. У Генки по этому поводу было иное мнение: - Вот и снова к нашему «классику» пришло большое человеческое счастье! Заглазно ехидничая, он намекал на то, что всякую среду в подвале управления дороги «номерных» людей отоваривал продуктовый спецларек. Но при личных встречах с Подподушкиным Генка лебезил и норовил дотащить портфель до подъезда, поскольку сам мечтал о писательской карьере. Одно время даже таскал какие-то заметки в газету «Молодой дальневосточник», правда, я не помню, чтобы их печатали. - Да шо вы их ублажаете, Аким Петрович! – заливалась из соседнего окна собачьим лаем Серафима Вашук, старейшая комсомолка Приамурья. – Выйти да дать всем хорошенько по жопе! В дни революционных праздников ее возили по школам, где представляли подпольной кличкой «Сима-Огонек». Обвязанная красными галстуками и обколотая значками, она, несмотря на свои семьдесят лет, непременно просила, чтобы её называли именно так - «Сима-Огонёк». - О то верно! – откуда-то сверху вторил табачным рыком отставной военком края, бывший кочегар канонерской лодки «Таймыр» Макар Дубов. Перекрывая Вашук, он оглушающе басил: - Суточный наряд вызвать и всыпать каждому! И на гаупвахту, всех до единого! Наконец, в окне вывешивалась Сонькина бабка, старая Рахиль, достойная отдельного представления. Ещё при царском режиме её этапом выслали в родную Читу из Одессы, где она училась на провизора. Якобы, за какие-то проделки с пироксилином. Это такая дьявольская смесь, которой полусумасшедшие курсистки начала прошлого века набивали аптечные реторты и швыряли их в царских сатрапов, чтобы потом соскребать ихние останки с булыжных мостовых. Однажды я зашёл к Соньке по каким-то школьным делам и вижу такую картину. На кухне за большущим столом накрытым газетой, сидит расхлыстанная бабка в бигудях и засаленом халате, окутаная дымом, как корабельная батарея во время цусимских сражений, (курила как все профессиональные бунтари в запой, но исключительно папиросы «Казбек», которые Губельману давали в ларьке) и перед ней - что вы думаете? Здоровенный маузер, разобранный на части. Мурлыкая под нос, она неспешно протирает их масляной тряпочкой. Как потом объяснила Сонька, это ее главное наследство, именное оружие, подаренное бабульке ещё во времена Дальневосточной республики красным командармом, товарищем Лазо. Не обращая на меня ровно никакого внимания, Рахиль споро в минуту-две с железным лязгом собрала оружие, вбила в него обойму (слава Богу, пустую), прицелившись в окно щёлкнула курком и только тогда спросила: - Тебе чё надо? Я, робко переминаясь, забормотал: - Соне учебник по ботанике передать… Она просила… Бабка показала «волыной» в дальнюю комнату и сказала: - Ладно, иди! В молодости, видать, была ещё та барышня! Ходили слухи, будто она родная сестра знаменитого революционера Емельяна Ярославского, который по первородству тоже из Читы и тоже Губельман, правда, ко времени нашего отрочества уже торжественно откочевавший под сень кремлёвских елей. Но Сонька, однако, эти слухи не подтверждала и говорила: - Зачем нашей неугомонной еврейской семье ещё Миней Израйлевич, когда нам и Рахиль Соломоновны много! Так вот, с появлением «на сцене» Рахиль Соломоновны ночной скандал стал приобретать иную звуковую драматургию: - Софа! – вкрадчиво начинает она. - Ты слышишь, моя дэвочка? Не доводи бабушку до белого каления, возвращайся немэдленно домой, если не хочешь важных неприятностей. Ах, ты прячешься! Так я тебя вижу, негодница! – Голос Рахиль постепенно приобретает базарную модуляцию. - Софа! Не спеши быть потаскухой, от тебя это не уйдёт. Учти, завтра приедет Лазарь, так я ему всё расскажу. Он лично замкнёт тебя у кладовку на воду и хлеб. Ты этого добиваешься? Софа! Кто эти гицели, шо крутятся возле тебя? Я всё вижу, я вижу, чем ты там занимаешься… София! Не позорь Губельманов, иди у кровать, иначе я не знаю, что с собой сделаю… Идьётка! Ты хочешь, шоб бабушка выбросилась с окна? Ты этого желаешь, неугомонная дрань? Неблагодарная! Ты кончишь желтым домом, я тебе обещаю… Мы прятались за сараями и давились от хохота, а потом по отмашке Соньки начали хором вопить: - Рахиль, ты мне дана Небесным провидением. Рахиль, ты мне нужна В минуты наслаждения… Не дожидаясь конца скандала, в который уже вступило полдома, через дыру в заборе мы незаметно перетекали на улицу адмирала Истомина и через центр города шли к Амуру, на знаменитый Утёс, где бренчали на гитаре, курили бабкин «Казбек», несли околесицу до середины ночи, а по возвращению домой выслушивали от родителей всё, что в таких случаях причитается выслушать, обязательно про казенный дом и дальнюю дорогу, в том числе. Утром, стараясь не попадать на глаза соседям, тихо разбегались по своим делам, а вечером… А вечером всё начиналось сызново: - Отелло, мавр венецианский Одну девчонку полюбил! – визгливо заводила Сонька и мы нарочито противными голосами подхватывали: - Любил Отелло сыр голландский Московской водкой запивать. И так далее… Запомни и заруби на носу Поездку нашу в экспедицию устроила как раз Сонька. Она переговорила с отцом и тот на удивление почти сразу согласился. Через день мы уже стояли перед Семеном Бронниковым, высоким костлявым мужиком в ношеном железнодорожном мундире с погонами, по-моему, капитана. Он был начальником изыскательской партии, которой предстояло отправиться в Борзю, в том числе и нам, пятерым юнцам, полным бесшабашной глупости. Вы, конечно, не знаете, где находится Борзя? И, Слава Богу! Потому что нормальный человек, особенно сейчас, может отправиться туда только по приговору шариатского суда или приказу министра обороны, поскольку Борзя была, есть и, видимо, долго будет восточным форпостом Отечества с невероятным количеством военного люда на случай время от времени обостряющихся обстоятельств на советско-китайской границе. Борзя в ту пору – маленький пыльный городишко на юге Читинской области, где было две примечательности, вокруг которых и крутилась вся жизнь: важный железнодорожный узел, откуда пути расходились на Китай и Монголию, и войсковые гарнизоны, натыканные за каждой сопкой. Достаточно упомянуть, что минимум два советских министра обороны в разное время служили в Борзе - это Жуков, когда готовил разгром японцев на Халхин-Голе и маршал Язов, которого Ельцин за участие в ГКЧП засадил в тюрьму, но потом, Слава Богу, выпустил и даже, кажется, простил. Борис Николаевич вообще, как любой широкий и крепко пьющий русский мужик, был человек щедрый и отходчивый. Но, как ни странно, для подобных российских типажей обладал совершенно невероятным, особенно для текущих дней, качеством – он никогда не ругался матом. Никогда! И это, между прочим, строитель по профессии! А где вы видели строителя, чтобы он не выражался по матушке, тем более на ответственном объекте, да еще в конце завершения квартального плана. Я помню, когда на радость всем кубанцам футбольная команда «Кубань» в очередной раз вышла в класс «А» (по тем временам высшая лига), и Сергей Федорович Медунов, безоговорочный хозяин «всея Кубани», приказал немедля перестроить городской стадион (тоже, кстати, «Кубань»), чтобы к началу нового сезона на месте старого скромного сооружения стояло новое, в два раза больше и в три лучше. Я видел авралы, но тот общекраевой аврал могла превзойти только всеобщая мобилизация по случаю начала новой войны. Самое интересное – это планерки, которые по поручению Медунова дважды в сутки проводили ответственные советские и партийные работники. Столь изобретательного мата я не слышал до того ни разу. Но поскольку ныне вся страна - «строительная площадка» (не в смысле стройки, а в смысле разговорного колорита), то на этом языке изъясняются все поголовно: депутаты и девственницы, моряки и пограничники, защитники среды и враги всякой экологии, очники и заочники, школьники и школьницы, профессора и бомжи, зеки и конвоиры, слабые и сильные, генералы и рядовые. Боже, а как красочно общаются на нем «звезды» шоу-бизнеса! Может быть менее изыскано, чем кордебалет Большого театра, но очень зычно! Я уже не говорю о мире кино, театра, литературы, конечно же, педагогики, обсуждающей вечные реформы и особенно медицины. Вот он, подлинно современный русский язык, на котором мы разговариваем друг с другом минимум последних лет двадцать. Несомненное «завоевание» текущего времени – это выход ненормативной лексики из сумерек вековечного подполья и ее триумфальное шествие в публичном формате, но уже не на заборах и воротах, а в широкой прессе, по телевизору, в театральных спектаклях, кино и книгах. В том числе и с участием классиков, например, утонченного эстета Андрея Вознесенского, с настольгирующей слезой и изысканным матом вспоминавшего в «Виртуальном романе» свое босоногое детство. А вот Борис Николаевич, несмотря на подлинно босоногое происхождение, тем не менее, матом не ругался и другим не позволял. Мы, кстати, время от времени пеняя его (наверное, есть за что), как-то не сразу замечаем, что он первый и пока единственный деятель в российской истории, сделавший три уникальные вещи: добровольно ушел с поста главы государства, сам привел на свое место приемника и, наконец, публично попросил у народа прощение. До него этого никто никогда не делал и делать не собирался. Все как раз наоборот (ближайший пример – Горбачев). Как ни странно, но Ельцин молча проглотил известие, а в итоге смирился, что тогдашний генпрокурор выпустил из тюрьмы всех участников октябрьской бойни возле Белого дома, чего по нынешним ситуациям уж точно ожидать не приходится ни по разуму, ни по милости, ни по широте души. Даже по этому поводу сдержался, не выругался! А надо было, наверное… Но это всё попутные рассуждения, вызванные движением флюидов далёких воспоминаний о поездке в южное Забайкалье, в город Борзю, которое по нынешним временам было бы со всех сторон обставлено криминальными сюжетами. Тогда же она, та поездка, выглядела, как увлекательное путешествие в духе ранних повестей Анатолия Рыбакова, правда, без классовых врагов и врагов вообще. Страна в ту пору жила в обстановке послевоенного умиротворения и общественный порядок любой «Анискин» неподкупной рукой твёрдо наводил на территории, равной двум Бельгиям. Тем паче, в краях, где запах «мест не столь отдалённых» перекрывал все иные ощущения. Я помню, в железнодорожной типографии, которая находилась в подвале рядом с угольной котельной, отапливающей управление Дальневосточной дороги, а заодно и наш дом, работал механиком крайне нелюдимый мужик по фамилии Дранкин. Его побаивались, особенно какой-то невероятной тяжести взгляда с лиловым оловянным отливом. Даже собаки! Пёс Барсик, ласковый дворовый подхалим, готовый за обглоданную косточку ходить перед любым на задних лапках, завидев Дранкина, поджимал хвост и выгнув взъерошенную шкуру, прятался куда возможно. Рассказывали, что в конце войны Гаврила Дранкин, пользуясь редким умением, собрал из списанных деталей «американку», этакую небольшую плоскопечатную машинку с ручным приводом и соорудив в ивовых дебрях левого берега Амура земляную нору, наладил там производство главного богатства той поры – продуктовых карточек, делая это с мастерством, что казалось, комар носа не подточит. Однако, власти быстро расщелкали, что массив выдаваемых талонов на продукты питания изрядно превышает количество нормированного продовольствия и принялись энергично выяснять – в чем дело? Обнаружив, что минимум каждая десятая карточка – искусная подделка и действуя методом логических вычислений, а заодно и слежки за ростом благополучия соответствующего контингента, Дранкина накрыли прямо в его пещере за неправедными делами. Судебный процесс был показательно открытый, демонстративно громкий и трибунально короткий. В отличие от «сладкой жизни» нынешних фальшивомонетчиков, Дранкину под гул общенародного одобрения впаяли на полную катушку, то есть высшую меру наказания – расстрел. От неминуемой смерти его спас день Победы. В честь этого события казнь заменили на двадцать пять лет лагерей, из которых большую часть Гаврила отсидел на подъемном кране лагерной зоны Ванинского порта и «проветривался» бы на той высоте и дальше, но его, как успешного рационализатора советской пенициарной системы, освободили досрочно по распоряжению гулаговского начальства, правда, с условием, что если он еще раз затеет нечто подобное, то без всякого суда прикончат неминуемо. А освободили за то, что, якобы, он придумал и изготовил какие-то хитрые самозатягивающиеся кандалы, при одном виде которых зеки признавались в том, чего и не было. Но, вернувшись снова в родную транспортную типографию, куда охотно взяли, поскольку лучшего наладчика и сыскать было невозможно, его, как рассказывал главный инженер, хромой и болтливый Василий Малов, со стороны органов постоянно профилактировали. То есть время от времени Гаврила исчезал и возвращался через пару суток с мятой подавленностью и взглядом еще большей свирепости. Тот же Малов утверждал, что Гаврилу часами держали в глухом подвале под ослепительной лампой и по очереди орали: - А ну, посмотри мне в глаза, ублюдок! Можете себе представить, что это были за «очи», если их взгляда не выдерживал даже такой отпетый негодяй, как Дранкин. Зато в Хабаровском крае долгое время ни у кого не возникало и тени желания печатать что-либо непозволительное, а уж тем более денежные знаки, которыми нынче лихие и плохо битые ребята наводнили всю страну. Но если рассуждать откровенно, пятерым молодым хлопцам, сколоченным крепкими дворовыми традициями не лучшего свойства и впервые вырвавшимся из-под какой-никакой, но опеки родителей, жить без неприятелей и неприятностей было скучновато. Поэтому сразу после погрузки в общий вагон скорого поезда «Владивосток-Москва» мы определили главным своим врагом Семку Бронникова, нашего начальника, на первый взгляд, чрезвычайно противного, высокомерного человека. Он встретил нас на вокзале и отодвинув рукав уже нового мундира, показал на циферблат здоровенных часов марки «ЗИМ», которые выдавали всем железнодорожникам. У моего отца тоже были такие. - Вам во сколько приказано было явиться? – проскрипел он сквозь желтые прокуренные зубы, глядя поверх наших голов. - Так … как бы вроде… в десять! – забормотал Генка, добровольно взявший функции вожака. - Что значит «вроде»? А точнее? - Ну, в девять сорок! – нагловато ответил я, уже в ту пору заводившийся с пол-оборота от любого, даже кажущегося хамства, от кого бы оно ни исходило. По этому поводу я имел много неприятностей, но должных выводов, к сожалению, не делал. Мама утверждала, что во мне бродят избыточные гены диковатых армавирских черкесов. По свидетельству Федора Щербины, написавшего в начале двадцатого века «Историю города Армавира и черкесо - горцев», род Айдиновых (наших пращуров) отличался неуемной непредсказуемостью в поведении, драчливостью в поступках и даже склонностью к угону скота у зазевавшихся соседей. Мама же, как и большинство кавказских женщин, была сдержана, рассудочна и поразительно терпелива. Поэтому всегда меня учила (правда без особого успеха), что язык надо держать за зубами. Так и на этот раз: «Чего влез?» – запоздало пенял я себя. - Что значит «ну»? – Бронников со всей насупленностью переключился уже конкретно на меня. - Запомни и заруби себе на носу: девять сорок – это девять сорок, а не десять и не пятнадцать минут одиннадцатого, как приперлась ваша компания! Что касается «ну», то в разговоре со старшими для собственного благополучия засунь это слово, сам догадайся, куда… А если не догадаешься, я подскажу! - Так ведь, Семен Брониславович, поезд только через час… Чё спешить-то? – миролюбиво затянул Генка. - Это не имеет значения! – отрезал Бронников. – Значение имеет только распоряжение руководства. Запомните это и зарубите себе на носу! С приходом состава я жду возле шестого вагона вместе с моими вещами. - Он повернулся и заложив руки за спину, демонстративно равнодушно пошел в сторону вокзального ресторана. - Во те на! – засмеялся самый щуплый, но и самый ехидный, Борька Рыжкин. - Это мы, значит… сопровождающие… их чемодан… лица. Так, кажется, говорят в сообщениях ТАСС? Хороша у нас миссия… - Главное, многообещающая! – добавил трусоватый, но самый эрудированный, внук бывшего харбинского нотариуса, Валерка Дербас. - Да ладно вам! – зарычал Генка. - Тоже мне, представитель японского микадо! ( Валерка был несколько монголоиден и ему за это нередко доставалось). Все равно что-то таскать придется… Разбирайте семкино барахло… Так заглазно «Семкой» Бронников и прижился в нашей ершистой компании. Транссиб, Транссиб, страна моя! Только проехав по легендарному Транссибу можно представить себе, какая это гигантская страна, где вам выпало счастье родиться! Мне повезло, я преодолел транссибирскую магистраль четыре раза - туда и обратно. Это было в тот период юности, когда впечатления прилипают навсегда. Когда, стоя у окна грохочущего тамбура, еще ничем не омраченные жизненные впечатления наматываются на сознание, незамутненное заботами, неурядицами, утратами, накручиваются музыкой радужных ощущений, что так привольно и восторженно будет всегда. Именно так, а никак иначе, стремительно поглощая пространство, ваша судьба с легким запахом угольной гари могучих паровозных котлов полетит навстречу неизвестному, а от этого еще более волнующему и прекрасному. Как я понимаю, нашему поколению повезло. Его почти не коснулись потрясения злого и жестокого века, выпавшие на долю отцов и дедов. Мы не воевали (просто не успели), нас не сажали (мы были продуктом новой формации), о нас заботились (мы не ведали, что такое холод и голод), нас учили (поверьте, ничего не было совершеннее советской средней школы). Нас ограждали от праздности и пороков прочным государственным заслоном из лучших достижений разума и чувств: литературы, искусства, музыки, кинематографа, радио (того удивительного советского радио, которое доносило в каждый дом самые проникновенные голоса страны) и, конечно же, спорта. Слов нет, мы были балбесистыми, бывало и хулиганистыми, но, тем не менее, росли любознательными и любопытными, особенно, как бы сейчас сказали, в гуманитарных сферах - литературе, истории и, особенно, прочно забытой ныне географии. Нас окружали прекрасные фильмы о великих открытиях и великих людях. Мы хорошо знали имена подвижников, положивших на алтарь Отечества свой ум и жизни. С помощью потёртой на изломах школьной карты мы распахивали окно в огромный зовущий мир: вместе с командой парохода «Челюскин» ломали льды Чукотского моря, продирались тропами Ерофея Хабарова и Дерсу Узала, дышали студёными ветрами Берингова пролива, летели через полюс вместе с Чкаловым и Громовым, искали пропавшую экспедицию Сигизмунда Леваневского. Мы преклонялись перед сильными людьми, исполненных патриотическими убеждениями. Нам хотелось быть такими, как Олег Кошевой, Александр Покрышкин, Зоя Космодемьянская, Александр Матросов, Николай Гастелло, Иван Панфилов, Лев Доватор, Иван Папанин. Я уверен, что страна без настоящих героев всегда будет уязвлена массовыми пороками, где пьянство и безделье ещё не самые худшие качества. Большинство перечисленных имён, увы, нынешним молодым людям мало что говорят, да и задача любви к «родным гробам» давно снята с повестки дня. Рыночная прибыль и только она, проклятая, возбуждает худшие качества, поэтому и имеем нынче народный эгоизм невиданной массовости, когда всем на всех наплевать. Однако, я по-прежнему убеждён, что люди, стоящие у станка, и люди за прилавком, это совершенно разные человеческие общности. Первые по зову «Вставай, страна, огромная!» молча сцепив зубы, берут в руки винтовку и становятся в строй. Вторые, торопливо сгребая с прилавков барахло, «шушарами» скользят в глухие подвалы в ожидании, когда всё притихнет. Им сугубо по барабану, какая власть в городе – петлюровцы или большевики, демократы или просвещенная тирания, лишь бы им было прибыльно, а значит и хорошо. Смятая бескозырка Звонко ударил станционный колокол и вокзал медленно поплыл за окнами. Бронников за бутылкой коньяка с удобствами почетного железнодорожника (был у него на груди такой знак) разместился в мягком купе, отослав нас в последний, шестнадцатый расплацкартный вагон, мотавшийся на поворотах, как овечий хвост. Причем оказались мы в самом концевом отсеке. После нас только тамбур, где оглушительно хлопал дверьми вагонный туалет и убегали сквозь торцевое окно рельсы. Одна волнующая радость - вагон под потолок был набит военными моряками, ехавшими в отпуск. Сразу после войны действительную на флоте служили по семь лет, но в ту пору срок службы несколько снизили, по-моему, до шести. Но длительность армейской службы не пугала никого (в авиации – пять лет, на сухопутье – четыре) ни дедовщиной, ни какой иной чертовщиной. Много позже, мой буйнакский командир гаубичного дивизиона, гвардии подполковник Леонид Тихонович Яманов, отвоевавший три года, а год провалявшийся в Кизляре на госпитальной койке, объяснял появление «дедовщины» так: - Она возникла, когда из армии ушли последние фронтовые офицеры, а в строевые части стали призывать судимых. Они и потянули в казармы порядки и дух зоны, а противостоять уже было некому. И он, скорее всего, прав! В шестидесятые морякам был установлен двухразовый обязательный отпуск и радостные тихоокеанцы ехали домой целыми экипажами. В города и родные веси добирались подолгу - с Камчатки, Сахалина, из Владивостока, Охотска, Николаевска-на-Амуре - в сущности, уже взрослые мужики, крепкие, бывалые, закаленные пронзительными океанскими штормами, настоящие мореманы, не боявшиеся ни Бога, ни черта. Угодив в тот вагон, мы немало подрастерялись от обилия бушлатов, тельняшек, бескозырок, бронзовых лиц, хриплых глоток. Притаившись в своем тупичке, не без робости стали ожидать - что же будет? Тем более, в вагоне был установлен казарменный порядок и когда мы попытались закурить, в купе сразу появился широкоплечий матрос, как оказалось, дневальный: - Эй, салажата! – хмурым басом обратился он, оглядывая стол заваленный вперемежку просаленными и разодранными пакетами с маминой снедью, - Дымить в коридор! Продовольственный бардак в кубрике убрать! - Хорошо! – робким хором пролепетали мы. - Отвечать надо не «хорошо», а «есть»! – Матрос расправил лицо и добродушно рассмеявшись, спросил: - Куда и зачем ? - Пока до Читы, а потом дальше… - за всех ответил Генка. - Работать будем в партии, изыскательской… - Вот это хорошо! Хвалю! В школе еще учитесь? Я тоже после седьмого класса на конеферму пошел. У нас в Белоруссии есть такой Мстиславский конный завод. Не слыхали? Знаменитый! Не лошади - слоны!.. Я там перед армией веттехникум закончил. Ветеринарный, значит. Матросу, видать, хотелось поговорить со свежими гражданскими лицами, а нам с флотским пообщаться – одно удовольствие. Он присел на краешек нижней полки. Как-то сразу запахло атмосферой любимого фильма нашей юности « Иван Никулин – русский матрос». - Битюгов выращивают, смотреть страшно! - продолжил старшина второй статьи Олесь Олько (он нам назвался, а мы - ему). - Копыта, что твоя сковорода! Две тонны санями в гору тянет и не охнет. Я, между прочим, в Минске на республиканском смотре юннатов серебряный жетон получил по уходу за животными, а Клюква, кобылка моя, кило сахару съела вместе с кульком. Можешь представить, вытянула втихаря из кошелки у тетки-распорядительницы и съела. Та зазевалась, а эта съела! Ха-ха-ха! Ее потом возили на республиканскую сельхозвыставку, как рекордистку по дойке. - Кого, тетку? – спросил Рыжкин. - Кобылу! – снова захохотал Олесь сбросив напускную строгость. - Как по дойке? Это ж не корова! - вытаращил глаза наивный, но зато способный, особенно, в математике, Петька Фабер, ( он за полкласса решал контрольные). - Э, мил друг! – матрос устроился поудобнее. - Наши белорусские лошадки почище всяких коров будут. За лактацию, это когда жеребенок у нее, по пять тысяч литров молока дают. В Мстиславке, при нашем техникуме кумысная ферма есть, так люди со всей республики едут. Кумыс – он от всех болезней! Вот закончу службу и снова туда. Уже ждут, пишут: «Давай быстрее!» Олесь опять заразительно расхохотался и поведал, что в вагоне почти весь экипаж (кроме коренных дальневосточников) с гвардейского эсминца «Беззаветный». После трехмесячной боевой службы в Охотском море, корабль отмечен приказом Главкома ВМФ и вместо директивных десяти суток отпуска удостоен аж тридцати пяти. - Это без дороги! – не без гордости пояснил Олесь. - Чего это вас так отметили? – спросил я. - За умелые и решительные действия по защите морских рубежей Советского Союза, сказано в приказе! - Так войны давно нет? – встрял Генка. - Войны нет, а врагов - сколько хошь! Япошки свои сторожевики переделали в краболовов и шарят по нашему дну, как у себя в кармане. - Олесь, сгорбив ладонь, выразительно показал, как шарят. - Представляешь, мы за последнее патрулирование пять браконьерских шхун притащили в Охотск. Лезут, понимаешь, со всех сторон. Один резвый сейнер удирал, пока трубу пушечной очередью не снесли. Капитан, недорезанный камикадзе, представляешь, в рубке задраился и выходить ни под каким видом не хотел, сидел, как крысенок. Уже в порту дверь автогеном разрезали. До последнего шипел и плевался, хотя брюхо так и не вскрыл. Врет, струсил! Говорит, это только на случай войны. Струсил, барбос! Олесь посмотрел в зеркало, поправил бескозырку и уровняв звездочку с носом, добавил: - Наш корабль заслуженный - гвардейского получил за курильские десанты. Японцев еще тогда душевно громил, да так, что тырса от них в разные стороны летала. За Цусиму надо ж кому-то рассчитаться. Вот к осени вернемся и снова в бой! Краб как раз подрастет и полезет япошка неугомонный из всех щелей, а мы его по ушам! Ну, ладно, хлопцы, бывайте! – он встал и оглядев еще раз нашу обитель, напомнил: - Вы хоть и гражданские лица, но за порядком следите. А то попадете под руку Жеки Лютого, он вам наряд вне очереди и выпишет. Узнаете тогда, что такое корабельная дисциплина… Главстаршина Лютый, балакавший на полтавской мове, двухметровый богатырь, был старшим по вагону. Его зычный голос, долетавший пока издали и без наряда приводил нас в трепет. Олесь объяснил, что сопровождавшие отпускную команду офицеры, как положено, едут в купированных вагонах, а тут власть целиком у боцманов. - Наш боцман всем боцманам боцман и Лютый он не только по фамилии. Но, скажу прямо, грозен, но справедлив… и товарищ надежный! - А если расслабиться чуток в хорошей компании? – спросил кто-то из нас, выразительно прищелкнув по горлу. Дома, во дворе, мы «Анапой» уже баловались. - Ты шо! Ума лишился? – опешил Олесь. - На губу посадят? – засмеялся Дербас. - Хуже, дорогой! – От добродушия гостя и следа не осталось. -На первой станции снимут и ту-ту - обратно. А там и на губу по полной программе и еще чё похуже, с комсомолом обязательно разберутся. Привыкайте, хлопцы, к флотскому порядку и жизнь сразу интереснее станет! - он с шиком вскинул руку к виску и ушел, оставив острый запах сапожной ваксы. Полундра! Кстати, в серьезности предупреждения дневального мы вскоре убедились. Есть на Транссибе станция Могоча. Это как раз в том гиблом месте, где магистраль слегка подворачивает на север, к зоне вечной мерзлоты. Места здесь даже для суровой сибирской дремы исключительно мрачные. Еще в далекие времена самых неугомонных декабристов сюда и определяли на вечное поселение. Не зря после этого стали говорить: - Бог создал Сочи, а черт Могочи! Так вот в этих самых Могочах одного из матросов нашего экипажа чуть и не ссадили. А проступок-то пустяковый, тем более с нашей «колокольни». Во время стоянки парень вышел на перрон в тельняшке, а тут патруль! - Документы! Одеться по форме! Следовать в комендатуру!- голосом, как железом по стеклу. Боже, как забегали все! Побелевший до полотняного состояния матрос влетел в вагон (стоянка всего десять минут). Через три мгновения он и Лютый, одетые по всей форме, в бескозырках с белым верхом, уже мчались. Нет! Летели в конец станции, к дверям вокзальной комендатуры. Остальные прилипли к окнам. Выскакивая, Лютый рявкнул: - На платформу запрещаю! - Снимут Леху! – сквозь зубы причитал Олесь. - Как Бог дать, снимут! А у него в Алапаевске через неделю свадьба… - Да прекрати каркать! – бормочет кто-то напряженным голосом. - Может, обойдется! - Обойдется? – недоверчиво тянет мрачный голос с верхней полки. - Знаю я этих комендантских… тем более на «железке». Псы сторожевые! Говорил я Лехе, уйми восторги… Нет, Наташка меня ждет! Вот и дождется дулю с маком сейчас твоя Наташка… Все взгляды на массивную дверь комендатуры, но та монолитно врезана в кирпичную кладку еще тех, царских строений, от которой сибирской ссылкой и сейчас несет за версту. Наконец, из дверей неспешно вышел перетянутый ремнями начальник патруля, тот самый старлей, что задержал матроса Леху. Вольно опершись на деревянный барьер, взглядом ястреба стал рассматривать состав, выискивая очередную жертву. Но на перроне, возле кипятка, только редкие пассажиры торопливо гремят чайниками, поезд вот-вот отойдет. - Отпустят или нет! Отпустят или нет! – стучало в груди тяжелым предметом. Время истекало. Уже появился мордатый мужик в фуражке с малиновым верхом, дежурный по станции. Неторопливо подплыв к колоколу, издал первый предупредительный звон. Через минуту еще два, и все - поехали. А наших все нет! Мы уже считаем их своими и близкими, переживаем не меньше! И тут дверь комендантской с треском распахнулась! Из нее вылетели радостно возбужденные Лютый и Леха. Со всех ног ринулись они к поезду, но тут же натолкнулись, как об стенку, на того старлея. Но что значит настоящая выучка! На мгновение приостановившись и подобрав ногу, они перешли на парадно-строевой: «Смирно! Равнение нале-во!» Руки в синхронном приветствии подброшены к натянутым на бровь бескозыркам. Вытянувшись в струну и оглушительно печатая шаг подошвами тяжелых ботинок, моряки прошли мимо старшего лейтенанта пехоты, всем видом подчеркивая выправку и неукоснительность законов корабельной дисциплины. Знай тихоокеанцев! Полундра, братва, едем! Уже на ходу сильные руки подхватили бегущих ребят и стремительно втащили в вагон, звонко отстукивающим стыки. Дальневосточный экспресс набирал скорость. Мрачный старлей, как тень вполне реального страха, остался на опустевшей платформе, а командный голос Лютого долго сотрясал вагонные полки. Все на той же полтавской мове он громоподобно сообщал экипажу, что думает по этому случаю и что сделает с каждым, когда вернутся они на родной эсминец, что ожидает их во владивостокском доке, счищая с бронированного днища солевые наросты океанских походов. Бравая команда «Беззаветного» слушала боцманский разнос со счастливой улыбкой до ушей, а Леха, сверкая на парадной фланельке знаками матросской доблести, сидел, уткнувшись лицом в смятую бескозырку. Еще не верил своему счастью! Видать, старший воинский начальник станции Могоча был не столь суров, как места, где он коменданствовал. Ай эм сорри! Флот и военные моряки были предметом особой гордости граждан той страны, которой уже нет и никогда не будет. Туда брали самых лучших, самых сильных, самых рослых парней из всех союзных республик. Вот и праздник военно-морского флота в том же Хабаровске являлся горячо ожидаемым и воистину всенародным событием, почти как первомайская демонстрация. На Амуре, ближе к правому берегу, накануне выстраивались в кильватерную колонну корабли пограничной флотилии, свежепокрашенные, расцвеченные флагами сторожевики и канонерские лодки. Толпы оживленных горожан усыпавшие высокий берег с нетерпением ждали сумерек. И вот светило, наконец, уходит под знаменитый мост и тут же по чьей-то невидимой команде ярко озаряется чернеющее небо. Вопли восторга вплетаются в орудийный грохот. Парад и праздничный салют были зрелищем, которое зажигало глаза и души, особенно мальчишек, поголовно мечтавших о ратной славе. Конкурсы в морские военные училища превосходили мыслимые пределы. Наш приятель с улицы Серышева Витя Кудаков, вечный отличник и лучший спортсмен школы, поехал поступать во Владивосток в высшее военно-морское командное училище и… пролетел, как фанера. Бедный, полгода ходил подавленный, как монашествующий инок, не общаясь ни с кем зубрил математику и физику. Зато на следующий год поступил с блеском и приехал на каникулы усыпанный по всем местам золотыми якорями. Сонька Губельман, встретив его во дворе, восторженно всплеснув руками, воскликнула: - Ба, Витя! Какой ты… муаровый! Прямо как Вячеслав Тихонов в фильме «Максимка»! Вячеслав Тихонов был ее любимый актер. Однажды она призналась, что писала ему длинные письма, но, к сожалению, без ответа. - А ты все такая же ехидна! – обиженно протянул нарядный Витя. - Все такая же! – Сонька согласно тряхнула гривой и во всю свою луженую глотку запела: Отчего у нас в деревне У девчат переполох, Кто их поднял спозаранку, Кто их так встревожить мог. На побывку едет молодой моряк. Грудь его в медалях, ленты в якорях… Это был, как бы сказали сейчас, забойный шлягер, с которым входила в известность Людмила Зыкина, тогда просто Люда, простая московская девчина, медовый голос которой сильно укреплял советские военно-морские силы. Каждое утро он звучал по радио и всё про него, про молодого моряка, что так тревожил девчонок всей страны. Прекрасные были времена… Как-то вечно занятый отец нашел возможность прихватить нас с братом в служебный вагон и повез из Хабаровска во Владивосток, где я испытал чувство близкое к обморочному состоянию. И совсем не от океана, который прикрытый Русским островом, смотрелся из города на высоких холмах, замкнутым водным пространством, окаймленным синеющими берегами, а от серо-стальных махин – боевых кораблей, стоящих на рейде Амурского залива. Даже на расстоянии от них исходил какой-то священный ужас. До этого прожив осознанную жизнь возле железной дороги, я рукотворных предметов больше паровоза и не видел. Правда, дымный локомотив ФД (Феликс Дзержинский), тянувший составы по полторы сотни груженых вагонов, тоже поражал любое воображение мощью, окутанной свистящим паром и запахом горелого масла, особенно когда на узловой станции занимал все видимое пространство. Сейчас об этом помнят только старые люди. Россия – одна из немногих стран Европы, не имеющая национального транспортного музея. Воспетые в державных гимнах паровозы, вытянувшие советское государство из дикой послевоенной разрухи, с появлением тепло и энерготяги долго гнили в забытых тупиках, пока спущенные с цепи горбачевские «кооператоры», алчно расталкивая друг друга, не «порвали» их на ржавые куски и не продали за гроши туркам. Те, в свою очередь, перепродали итальянцам, но уже, само собой, по реальной цене, впятеро дороже. Там, возле Неаполя, в огнедышащих мартенах Беньоли и завершились наши ударные пятилетки, кривоносовские (Кривонос - знаменитый машинист) рейсы, стахановские маршруты, о которые рвали пупы и жилы прадеды да деды. Нынешнему поколению от тех «народных» паровозов остались только серенады про «кондуктора» и «сиреневый туман». У нас вообще принято при любой общественно-политической формации в прошлое плевать изо всех сил, поэтому и колотит настоящее (я уже не говорю о будущем) дубиной по пустой башке. Но вернемся, однако, к боевым кораблям, особенно к людям, кто их строил, а конкретно, к прочно забытому ныне адмиралу флота Советского Союза Сергею Георгиевичу Горшкову. За всю советскую историю в таком звании пребывало трое, три живых легенды: Николай Кузнецов, Иван Исаков (Ованес Исакян) и Сергей Горшков. Последний тридцать лет ( дольше всех) командовал военно-морскими силами СССР. Он скончался 18 мая 1988 года и в скороговорке дежурного некролога, подписанного уже Горбачевым, ни слова не сказано, что именно при Горшкове был создан океанский атомный флот, который настолько изменил соотношение сил в мировом пространстве, что стоило возле любого американского авианосца показаться из пучины мокрой шкуре советского атомного чудовища, как разговор шел уже с применением «сорри». Для впечатления о «чудовище» могу добавить, что горшковская «Акула» (американцы ее иногда именуют «Тайфун»), имеет водоизмещение в 50 тысяч тонн (пятьдесят тысяч!). Страшно даже представить! Это в двадцать пять раз больше, чем знаменитая «С-13», что зимней ночью 1945 года под командованием Александра Маринеско отправила на балтийское дно самый крупный гитлеровский транспорт «Вильгельм Густлов», под завязку набитый отпетыми атлантическим пиратами, экипажами сорока подлодок вермахта, перемещавшихся для дальнейших злодеяний из Либавы в Штеттин. А если «для впечатления» добавить еще два десятка ядерных межконтинентальных ракет с точностью наведения до пяти метров в радиусе, то уважительное «ай эм сорри» будет естественной реакцией, подтверждающей паритет сверхдержав, который реально существовал в «горшковские» времена. Сегодня «сорри» нам никто не говорит. Но, Слава Богу, спохватились, по шпангоуту собираем утерянное, видимо, вспомнив вещие заветы Петра Аркадьевича Столыпина. Он хотя и родился в Дрездене, но всегда утверждал, что «у России есть только два союзника – это ее армия и флот». В отличии от того же Горбачева, который хоть и появился на свет в глухой ставропольской деревне, но зарабатывает на старость тем, что в той же Германии предлагает местным толстосумам за пару-тройку сотен тысяч евро отужинать в компании с ним свиной рулькой под шнапс и квашеную капусту. Самое смешное, что ужинают и платят! Сорри, но тогда не терпится спросить, насколько потянет справить совместную нужду? Этот ресурс, я полагаю, перспективен, тем более, его можно разделить на две функции – малую и большую. Если цена сходная, бюргеры, особенно после пива, в очереди будут стоять. Я их возможности знаю, пару раз бывал на знаменитом Октоберфесте, мюнхенском пивном фестивале, где физиологические процессы отлажены, как Ниагарский водопад. Моя мать в таких случаях говорила: « Чего не сделаешь, если совести нет и никогда не было!» А вот Витя Кудаков, застенчивый романтик, несмотря на веселые Сонькины подначки, стал вице-адмиралом, командиром соединения атомных субмарин. На его командирской тужурке не хватало места для знаков боевого отличия, а вот жизнь оказалась не слишком длинной. Витя погиб в той печально знаменитой авиакатастрофе, что одномоментно унесла весь командный состав Тихоокеанского флота. Было это, когда впавший в старческие сумерки Брежнев не в состоянии был управлять страной и незаметный до поры государственный бардак, слившись в семейно-приятельский хоровод, «весело» закружился вокруг кремлевских башен, приближая национальную катастрофу. Сыну – пост замминистра, зятю – народного артиста СССР и Гертруду (Героя соцтруда), свояку – генерала армии, другому зятю – генерал-полковника, ордена любые пригоршней. Остановить межсемейную вакханалию было уже немыслимо! Смачные поцелуи генсека возросли до уровня высшего государственного признания и заполучить его рвались самые бессовестные. Вот когда начинались «танцы со звездами»! Это и привело к настоящему, а не эстрадному «ледниковому периоду», когда промерзло все до омертвевшего состояния, а самое страшное -основополагающие человеческие достоинства: Совесть, Честь, Долг. - А какие у вас с ним отношения? Или у него с вами? – эти вопросы, который чаще всего задавали друг другу ( а сейчас так тем более) с желанием продвинуть дельце с обязательным шкурным интересом. Все иные механизмы (законы, постановления, параграфы, правила) только декларировались, в лучшем случае играя роль расписного холста в каморке папы Карло. Медные трубы Поскольку по жанровой особенности (записки все-таки – не роман), я уже «съехал» с колеи основного сюжета (вернусь обязательно), то хочу рассказать историю, которая, на мой взгляд, как нельзя лучше подтверждает, что были в нашей действительности люди (и немало!), для которых слова присяги всегда оставались критериями смысла жизни. Именно им, прошедшим страшную и поучительную войну, принадлежит создание в послевоенной Советской Армии системы осознанной дисциплины и жесткой требовательности, когда от проходной станции Восточно-Сибирской железной дороги до элитарного подмосковного Звездного городка действовали порядки, одинаково распространенные на всех, от безвестного матроса до прославленного космонавта. Мы любили и гордились своей армией. Парни того времени шли на призыв под «Прощание славянки» и не прятались по подвалам да за гаражами от участкового инспектора, а уж тем более за «мамкин» подол. Служба в армии была почетным долгом не на словах, а на деле. Служили все физически здоровые ребята, все, кому исполнялось восемнадцать лет, вне зависимости от кадрового и имущественного положения родителей. Хотите подтверждение? Пожалуйста! Никита Михалков, уже жутко популярный юноша, снявшийся в фильме «Я шагаю по Москве», имевший папу, дай Бог каждому, отложил до лучших времен задуманный фильм «Свой среди чужих, чужой среди своих» и «оттрубил» положенное не за кулисами театра Советской Армии, а рядовым матросом в камчатской боевой флотилии. Этот штрих биографии всегда будет вызывать к нему уважение, одному из крупнейших в мире кинохудожников, что бы там ни говорили и не царапали себе лицо ядовитые завистники. Так вот продолжу о Звездном городке, который после 12 апреля 1961 года представлялся стране, как райское место, где в уважительном довольствии пребывают былинные богатыри, герои-космонавты. Однако, мало кто догадывался, что даже после полета Юрия Гагарина, когда весь мир восторженно стонал от одного упоминания этого имени, в наглухо закрытом гарнизоне в плане дисциплины ничего не изменилось. Было также жестко, строго, как в любом армейском подразделении. В тени славы Гагарина в ту пору совсем не просто было разглядеть человека, который командовал отрядом космонавтов, пятидесятилетнего генерала Николая Каманина. Я думаю, назначение именно его стало фактом неслучайным. Тот дальновидный, что принимал решение, видимо, понимал, что нынешние безвестные лейтенанты-капитаны, веселые, раскованные ребята, родом, как правило, из сельских мест и службой из дальних гарнизонах, сведенные в небольшой коллектив избранников, завтра будут известны всему человечеству. Есть отчего ослепнуть - оглохнуть и потерять ориентиры! В случае происшествий это может стать проблемой посложнее, чем отделение одной ракетной ступени от другой. И тогда никакие рамки и ограничения не остановят обожаемых героев от сладостных искушений и нехороших поступков. Медные трубы, вещь еще более грозная, чем пламя космических турбин. Николай Петрович Каманин и сам прошел через них, да таких звонких, что голова свободно могла пойти кругами. Он был из числа первых Героев Советского Союза, молодым командиром авиаотрядом, что на глазах у всего потрясенного мира вызволял из ледового плена экипаж и пассажиров парохода «Челюскин», затертый полярной ночью во льдах Чукотского моря. Ситуация сложилась более чем трагичная. Свыше сотни человек, включая нескольких женщин и двух детей, успели в последнюю минуту попрыгать на лед вперемежку с торопливо собранным скарбом, но шансов на благополучный исход практически не было. До ближайших ненецких чумов сотни миль, непрекращающаяся пурга, мороз за сорок и только тоненькая прерывистая ниточка морзянки связывала обреченных путешественников с остальным миром. Загнется последний аккумулятор и останется слушать только погребальный вой полярной ночи. Пароход «Челюскин», построенный в Копенгагене, затонул в первом же рейсе. Судьба его пассажиров и экипажа ожидалась еще более мучительной, чем обитателей «Титаника», погибшего тоже в первом плавании. По всем прогнозам их ожидало медленное замерзание среди снежных торосов и ледяных застругов, зубастым частоколом окружавшим место гибели судна. Датская газета «Политикен» на третий день после катастрофы опубликовала некролог в память руководителя экспедиции Отто Юльевича Шмидта: « На льдине он встретил врага, которого еще никто не мог победить. Он умер, как герой, человек, чье имя будет жить всегда среди покорителей Северного Ледовитого океана». В публикации все было правда, кроме того, что ее персонаж был жив и просто так умирать не собирался. Российского академика Шмидта хорошо запомнили в Копенгагене, колоритного, огромного, громогласного бородача. Он приезжал принимать «Челюскина», удивив сдержанных датчан невероятной энергией, оптимизмом и ироничным добродушием. Математик, астроном, полярный первопроходец, Шмидт за два года до «Челюскина» уже прошел Северный морской путь из Архангельска в Тихий океан на пароходе «Сибиряков». Но Арктика в этот раз показала, кто в доме настоящий хозяин! Казалось, впереди благополучное завершение опасной затеи, еще немного и забрезжат скалистые очертания Берингова пролива, а там чистая вода аж до самого Владивостока. Но нет! В последний момент ледовые челюсти с гулким грохотом сомкнулись и потянули обреченное судно обратно в ночную мглу Чукотского моря. Датчане, природные мореходы, сразу оценили ситуацию и в знак печали сняли шляпы в память о безрассудных русских. Что делать? Только смириться – Арктика взяла очередную жертву! И, тем не менее, шмидтовскую экспедицию спасли, всех сто одиннадцать человек! Здоровыми и невредимыми их доставили на Большую землю. Последним, как и положено капитану, ледовый лагерь покинул Отто Шмидт. Подвиг этот совершили летчики под руководством двадцатишестилетнего командира ВВС Николая Каманина. Их имена узнал весь мир. Та же «Политикен» напечатала большущие, на газетную полосу, фотографии белозубых богатырей в меховых регланах, под заголовком: «Браво, лучшие пилоты мира!» Москва тогда впервые ввела в официальный государственный обиход невероятный по грандиозной торжественности ритуал встреч народных героев (его потом повторят для папанинцев, Гагарина и всех космонавтов первой десятки), с массовым всенародным праздником, выходом героев на трибуну мавзолея, засыпая открытые машины по пути на Красную площадь дождем цветов и разноцветных листовок. Гремели репродукторы, звучали песни, кричали запруженные публикой столичные проспекты, посылая героям восторженные приветы и воздушные поцелуи. Это, действительно, была пора всеобщей искренней радости и больших надежд! С тех пор понятие «челюскинцы» на долгие годы вошло в государственный обиход, как символ героизма, мужества и преданности Родине. Глядите, юноши и девушки, смотри, молодая поросль, с кого надо делать жизнь! – читалось на всех плакатах. Удовлетворение правительства тогда было оформлено в учреждение высшего государственного звания – Героя Советского Союза. С той поры это были самые почитаемые люди огромной страны. Имена первых героев-летчиков знал любой школьник и не только тех поколений. Я и сейчас могу назвать без запинки всех семерых: Каманин, Ляпидевский, Леваневский, Водопьянов, Молоков, Слепнев, Доронин. Сын героя И вот такому человеку было доверено возглавить первый отряд космонавтов. К той поре Каманин прошел войну, командовал штурмовыми авиасоединениями, особо отличился в боях при окружении Будапешта. В приказе Верховного Главнокомандующего, торжественно озвученному Юрием Левитаном на всю страну, снова заблестала его фамилия: « При штурме столицы Венгрии особо отличились летчики пятого штурмового авиационного Винницкого Краснознаменного орденов Кутузова и Богдана Хмельницкого корпуса под командованием генерала Каманина». За четверть века из улыбчивого звонкоголосого лейтенанта он преобразился в сурового немногословного генерал-полковника. Таким и пришел в отряд будущих космонавтов. Говорят, он как-то незаметно, но почти сразу выделил Юрия Гагарина из числа свои питомцев, еще только готовящися к неизведанной и во многом пока непонятной судьбе. Возможно, тот чем-то напоминал ему сына Аркадия. Судьба этого удивительного мальчика трагична и тяжесть той трагедии всю оставшуюся жизнь давила сердце отца. Каманин хотел видеть в сыне продолжателя своего дела. Сложись все иначе и в числе первых космонавтов мы наверняка бы увидели Аркадия Каманина, самого юного боевого летчика Великой Отечественной войны, уже в пятнадцать лет награжденного двумя орденами Красной звезды и Красного знамени. Знаменитый писатель Константин Симонов вспоминает, что однажды отправляя с фронта срочную газетную корреспонденцию, он наткнулся у связного самолета У-2 на мальчишку лет четырнадцати в форме и погонах сержанта. - Ты что тут делаешь? – спросил Симонов, ища глазами летчика. Мальчишка вскинул руку к фуражке: - Старший сержант Каманин! Мне приказано доставить ваш пакет, товарищ подполковник! - Ты что, летчик? – на лице Симонова обозначилась вся гамма удивления. - Так точно! – четко ответил мальчишка ломающимся голосом. - А долетишь? – не удержался от следующего вопроса изумленный Симонов, которому, казалось, и удивляться уже было нечему. На фронте сынов полка он видел предостаточно, правда, чаще во второй линии, при штабах или возле полевой кухни. Но чтоб у самолета?! - Долечу, товарищ подполковник! – слегка обиженно ответил мальчишка. Приняв пакет, он лихо запрыгнул в кабину, сменил фуражку на шлем, поправил очки и взявшись за штурвал, почти детским голосом крикнул: - От винта! – сразу, с места, взревев мотором, уверенно пошел на взлет. Естественно, пораженный Симонов не удержался от дальнейших расспросов, благо рядом оказался пожилой старшина из батальона аэродромного обслуживания. - Сын командира дивизии, - пояснил солдат. – Аркашка Каманин. Орел! Летает, как Бог! Все рвется на штурмовик, но, говорят, рановато… Умение есть, но силенок мало! А так, летчик готовый! - Сколько же ему лет? – не скрывал удивления самый именитый фронтовой журналист. В ту пору Симонова знали все, от Верховного Главнокомандующего до этого самого солдата. - По-моему, через пару месяцев пятнадцать будет. Он ведь возле капониров вырос. Сначала в моторах копался, потом на самолет перешел, - солдат попросил разрешение закурить и вытянув кисет, собрался крутить цигарку, но Симонов предложил командирский «Беломор». - Спасибочки! Слабенькие для меня!Так вот, летную подготовку он сдавал самому Егору Филипповичу Байдукову… Ну, да! Тот, что со Чкаловым в Америку летал. Когда приземлились, генерал, он позади, за второго пилота сидел, говорит: - Сынок, если я не подпишу тебе разрешение на вылет, то Чкалов мне никогда не простит, - и показал на небеса, - Давай, летай! Там твое место! Обнял Аркашку и трижды расцеловал. А в прошлом месяце подвиг совершил, - оживился старшина, затянувшись таки «Беломором», – Вы запишите, товарищ подполковник, настоящий подвиг… Из соседней дивизии разведывательный Ил-2 немцы подбили, он кое-как через линию фронта перетянул и на брюхо сел, винт погнул, загорелся. Аркашка как раз недалече пролетал. Увидел, тут же приземлился, зарулил. Летчика вытащил, фотоаппарат с разведданными снял и быстро сюда, на аэродром. Капитана Бердникова, так по-моему фамилия подбитого летуна - в санбат, разведданные – в штаб. Орел, словом! Напишите о нем, товарищ подполковник обязательно… Скажу вам, этот пацан далеко пойдет. Только бы не сгорел там, - старшина снова показал в небо, - Тут мэссера всякий день рыщут, он уже как-то раз еле выкрутился… Но старшина ошибся! Вскоре после войны Аркадий Каманин необъяснимо тяжело заболел (вроде как стремительно развившаяся лейкемия) и сгорел на глазах, не дожив даже до совершеннолетия. Его погребли, как павшего на поле брани солдата, под склоненные боевые знамена, с почетным караулом, орденами впереди, залпами траурного салюта, навсегда погрузив безутешных родителей в неизбывное вечное горе. Каманин впоследствии почти ничего не рассказывал о сыне, но нередко поздними вечерами, когда пустело кладбище, приезжал. Вспоминают, подолгу сидел в оградке, комкая в руке мокрый платок… Скорее всего, именно в Гагарине он рассмотрел то, что мечтал увидеть в родном сыне. Серебряный Гриша Был такой замечательный журналист и хороший писатель Ярослав Голованов (к сожалению, несколько лет назад умер). Так вот он, как никто другой, ближе всех подошел к тайнам космической темы, хотя бы потому, что после окончания МВТУ им. Баумана был распределен в конструкторское бюро Королева и принимал участие в разработке первых космических стартов. Более того, Сергей Павлович, уловив однажды, что компанейский и остроумный молодой инженер даже отчеты и предложения по сугубо технической тематике старается расцветить красочными сравнениями и метафорами, предложил ему вести дневниковые записи, чтобы когда-нибудь написать правдивую, а главное компетентную историю освоения космоса, без лукавства и излишней похвальбы. Я с Головановым однажды встречался в рамках подписной компании, если мне не изменяет память, газеты «Известия», где он тогда работал и представлял в телепередаче ее интересы. Ярослав оказался милым, абсолютно доступным человеком, к тому же любителем товарищеской компании и разговор за добрым кубанским ужином как-то сам собой коснулся публикаций на космические темы. В ту пору только чуть-чуть начали приоткрываться дверки абсолютно фетишизированной советской секретности на все, что касалось космоса. Было интересно узнать нечто земное о современных небожителях. Тогда я впервые услышал имя Григория Нелюбова, второго дублера Гагарина, так называемого, не экипированного, то есть присутствующего на старте, но не готового для немедленного полета. Если основной дублер Герман Титов был облачен в скафандр, прошел исчерпывающую предстартовую подготовку и в случае чего мог тут же занять место в кабине, то Нелюбов оставался в обычной военной форме, но в автобусе располагался сразу за Гагариным, на всех кинокадрах раннего утра двенадцатого апреля 1961 года его хорошо видно. Позже, в одной из публикаций, Голованов достаточно подробно описал историю выбора космонавта номер один и она была далеко не бело-розовой, как взахлеб описывали ее советские газеты. По некоторым предположениям первым космонавтом как раз мог стать капитан Нелюбов. Он во многом был предпочтительнее, более опытный, как летчик, умелый, физически сильный, находчивый. Как личность, более яркий, всегда в центре внимания, остроумный балагур, гитарист, любитель старинных романсов, словом, душа любой компании, а в них он толк знал, в том числе и в хорошей выпивке в кругу друзей. А их у него было полно, везде где Гриша появлялся, этакий современный гусар с искусительными глазами. Королев, гениальный провидец, прекрасно понимал, что на человека, первым проникшим в космос, обрушится волна такой славы, что вполне может потопить его в океане всемирной любви. К тому же мы так устроены, что худшее (а оно, к сожалению, есть у каждого) при публичной известности, особенно внезапной, часто распирать до невозможности даже самых скромных до той поры. Но в чем это худшее и в какие формы, а главное, размеры оно может преобразоваться? Увы, но об этом часто становится известно только тогда, когда немного что можно изменить. А широкая народная молва требует от популярных личностей, если не полного совершенства, то нечто близкое к нему и в случае нехороших поступков мало что прощает вчерашним любимцам. Например, после подлого убийства президента США Джона Кеннеди, его вдова, молодая и прекрасная Жаклин, тут же превратилась в абсолютно обожаемую персону, с оглушительным поименованием «невеста Америки». Но стоило этой «невесте» через несколько лет выйти замуж за греческого миллиардера Аристоса Онасиса («неприлично богатого человека, с лицом предводителя мафии», как ехидно называли его американские газеты), рассерженные американцы тут же потребовали выдворить коварную «изменщицу» из страны. Так что любовь к обожаемым персонам быстро превращается в пресловутую «морковь», если что не так. Генерального конструктора Сергея Павловича Королева эти проблемы заботили. Он нередко доверительно обсуждал их с Каманиным, пережившим в свое время оглушительную славу. Надо отметить, что с приближением старта, размышления и наблюдения за кандидатами в космонавты стали приобретать приоритетный характер. Кому же быть первым? В конце концов, с учетом изучения всего комплекса личностных качеств основная тройка предварительно сформировалась в такой последовательности: Нелюбов, Титов, Гагарин. У каждого из них были приверженцы с набором своих аргументов, где на первое место все-таки ставилась техническая и физическая готовность, иными словами, профессиональная надежность. И тогда Королев дал указание психологам еще раз провести, на этот раз абсолютно скрытое наблюдение, чтобы составить максимально объективный человеческий портрет каждого кандидата, прежде всего, с учетом прогнозирования его реакции на мгновенную и небывалую славу и, если хотите, определение поведенческих склонностей после полета. Никто, кроме узкого круга особо доверенных, в число которых входил и Каманин, не знал, что такие наблюдения ведутся круглые сутки. И когда на стол Королева положили выводы комиссии (ее, по-моему, возглавлял академик Газенко), то минусов человеческого свойства у Нелюбова оказалось больше всех, а у Гагарина меньше всех. Эксперты особенно отметили его доброжелательность, чувство товарищества, добросовестность и почти полное отсутствие претензий на личное превосходство, чем по оценкам со стороны, грешил Нелюбов. И после этого «тройка» сформировалась окончательно. Выглядела она уже иначе: старший лейтенант Гагарин, старший лейтенант Титов и капитан Нелюбов. Королев оказался прав, хотя даже он с невероятным запасом аналитического потенциала, не смог в полном объеме предвидеть масштаб всесокрушающего взрыва мирового восторга, в центре которого утром 12 апреля 1968 года оказался простой паренек из Смоленщины, рядовой военный летчик Страны Советов. Таким доступным и улыбчивым он остался и после своего легендарного полета, до дня трагической гибели 27 марта 1968 года.. Таким мы его и помним! А вот с Гришей Нелюбовым после гагаринского взлета стали происходить вещи, о которых даже всезнающие психологи не предполагали. Он абсолютно не выдержал испытания чужой славы. Прежде всего стал больше выпивать и однажды возле ресторана на железнодорожной станции (видите, опять станция) был остановлен военным патрулем. Вместо того, чтобы покаяться, повел себя высокомерно, грубо оскорбил офицера, начальника патруля. Каманина не было в тот момент в Звездном, он вместе с Гагариным совершал официальное турне по Индии, где воочую убедился, как трудно удержаться от осознания всесокрушающей известности, даже такому человеку, как Юрий. Пользуясь отсутствием командира, за Нелюбова хлопотали, уговаривали начальника патруля отозвать рапорт, но тот уперся, затронута была офицерская честь, а в те времена это было совсем не пустым звуком. Когда вернулся Каманин и узнал обо всей этой истории, он не задумываясь отчислил Григория из отряда и отправил его служить на Дальний Восток, в обычный строевой авиаполк, расположенный в самой глубине Приморья. Перед отъездом из Звездного, в особом отделе, Нелюбова предупредили, чтобы он навсегда забыл о своем пребывании в отряде космонавтов и вообще обо всем, что видел, что слышал, что знает. Там, на краю света, Гриша уже издали наблюдал, как взлетели к славе и золотым звездам Героев его бывшие коллеги. Этого он выдержать не смог и стал еще сильнее запивать, вопреки предупреждению рассказывать встречным-поперечным, что тоже из отряда космонавтов, более того был дублером Гагарина. Ему мало кто верил, считая обычной похвальбой падающего в бездну человека. В полку речь уже предметно шла об увольнении, от полетов его давно отстранили. Боролась за него только жена. Боролась до последнего. В день трагедии она умоляла его не выходить из дома, поскольку дорога у Григория всегда лежала в одну сторону – в винный отдел местного военторгового магазина. - Обещай мне, Гриша! – умоляла она. - Скажи, что ты останешься дома? Скажи, что будешь меня ждать? Посмотри мне в глаза! Ну, посмотри, Гришенька! Гриша смотрел и обещал, тем не менее жена для верности заперла его на ключ и ушла на работу с привычно тяжелым сердцем. Но не случайно во всех служебных характеристиках подчеркивалась изобретательная находчивость Нелюбова, особенно в критических ситуациях – он спустился по бельевой веревке через окно третьего этажа и таки ушел… Трудно сказать, куда его несли пьяные ноги, но изувеченный труп нашли в нескольких километрах от военного городка, возле насыпи транссибирской магистрали. Составом он был отброшен в глубокий сугроб. - Там и закончилась недолгая жизнь Гриши Нелюбова, - грустно завершил рассказ Голованов, - А парень был серебряный! Давайте, друзья, помянем! – добавил с неподдельной грустью. Вздохнув, мы молча прижали рюмки к груди… Жизнь без героев Сегодня, как не горько признать, мы живём без героев. Их нам заменяют личности с шумной, чаще скандальной известностью, а если с точки зрения психически здорового общества, то сильно сомнительного свойства. Недавно Президент вручал золотые звёзды Героев России двум летчикам, спасшим в невероятной ситуации полтораста пассажиров. Изношенный до дыр ТУ, летевший глухим северным маршрутом, внезапно обесточился до такой степени, что по всем авиаканонам стопроцентно должен был рухнуть в лесную глухомань, «украсив» первые полосы средств массовой информации очередным сообщением об очередной беде на российском воздушном транспорте. То, что произошло в действительности, должно стать основой потрясающего по драматическому напряжению кинотриллера, что-то вроде новой версии «Экипажа», снятого когда-то сверхталантливым Александром Миттой и повергнущего страну в состоянии восторга от изобретательной неправды. А тут правда, да такая, что кровь в жилах стынет! Поняв полную обреченность, экипаж лишь на мгновение уловив «свет в конце тоннеля», сумел так протащить умирающий самолет в «игольное ушко», что битые жизнью седые летуны развели руками. -- Так может быть только в кино, но никак не в небе, тем более нашем! – говорили в один голос опытные, сверхопытные и суперопытные пилоты, сажавшие самолеты в условиях, когда по всем законом аэродинамики должны были падать. Но судьба, выбросив из рукава двух тузов, предложила поиграть с ней в Госпожу удачу. Игру ту смертельную летчики выиграли и выиграли за счет редкого самообладания, нереального для нынешних времен профессионализма и, конечно, того качества, которое во все времена называется мужеством. Этого немало, но для той ситуации недостаточно! Почему же тогда удача стала возможной? Почему все-таки лайнер не погиб? А потому, что мужество и мастерство сложилось с феноменом человеческого долга, удивительным, особенно в наши алчные времена, когда каждый второй за рубль в церкви пернет! Чудо даже не в том, что сели, а в том, что нашлось куда сесть. Давно забытый в дремучих дебрях, можно сказать, заброшенный человек, но, заметьте, не спившийся, не потерявший облик, не тронувшийся от одиночества умом, не опустившийся от ненужности до привычного ныне скотского состояния, продолжал (хотя никто и не просил) нести службу на давно списаном и всеми забытом аэродроме. Каждый день и несколько лет, зимой и летом, он выходит на взлетно-посадочную полосу, срезает дикие побеги, убирает снег, сметает падающие листья, заделывает выбоины, не позволяет выламывать плиты для свинарников. Словно предчувствует, что бетонная полоса в бескрайней тайге – единственная «соломина», за которую в случае чего сможет зацепиться погибающая душа. Господь оценил и, как в рождественской сказке, вовремя подставил милостливую «ладонь» под слепо-глухую махину, приняв ее на полосу, изначально спроектированную для малой авиации, густо летавшей когда-то в тех местах. В той счастливой истории немало «почему», в том числе и почему смотрителю аэродрома не дали звание Героя? У нас на таких людей и вся надежда на будущее, если оно, конечно, состоится. Но главное «почему» заключается, однако, в том, что через неделю все забыли про Героев. Убивать будут, никто и не вспомнит имена! Рискую, но думаю, что и Президенту это будет непросто сделать за хлопотами и заботами о нас, ленивых и неразумных. Но там хоть референты расторопные, чуть что, полистают протоколы, подскажут. А обыватель, тягающий чемодан из угла в угол большой страны, где-нибудь в аэропортовской суете, перекрещенной миноискателями, вытягивая из спадающих штанов поясной ремень, увидев вдруг высокого брюнета с Золотой звездой на лацкане летного мундира, в лучшем случае, забыв о брюках, гундосо протянет, растерянно оглядываясь по сторонам: - Надо ж, тот самый! Как его?.. Вот черт, забыл! - Я и не помню! – пожмет плечами такой же, одномоментно стараясь надеть на просвеченное тело пальто и пиджак. Все спешат, не до этого! Добраться бы живым до дома! А вот c рассказами про «чукотского» благодетеля с фамилией из старых еврейских анекдотов или стареющую примадонну, телевизор «кажный» день надрывается, все поведает – с кем, когда и что? А если в прилетном зале, не дай Господь, нарядным жирафом еще возвысится несравненный Филя, тогда уж совсем «кранты»! Толпа простофиль тут же перекроет восторженным визгом взлетно-реактивное пространство. Мы ведь о нем, славненьком, все знаем: когда подрался, с кем, за что, кто обидел, почему страдает, куда спешит! Так и ведут нас по жизни телебалагуры, беззаботные «смешарики», натуральные и крашеные «блондины», подлинные «герои» нынешнего безвременья. По этой причине, никого уж и не удивишь, почему каждый четвертый призывник – дезертир по убеждениям и трус по поведению. Вот только Родину, в случае чего, кто будет защищать? Филя? Вряд ли! У него ко всем публичным достоинствам вполне может оказать и белый билет самой востребованной ныне раскраски… Очарование Ингодой С Генкой мы часто уходим в хвостовой тамбур, благо он безлюден, хотя гремит железом, как убегающая сатана. Друзья вместе с примкнувшим к ним Олесем, увлеклись «бурой», дурацкой игрой с бесконечным и часто спорным картежным сюжетом. Мы же в одиночестве курим, иногда мечтаем. Надо отметить, что оба дымили уже по-взрослому, поскольку грешили этим класса с седьмого, к тому же любили глядеть в вагонное окно, особенно когда навстречу помчалась Ингода, поразительная по живописности река, с бурными гранитными перекатами, островками, заросшими малиновой порослью, с дремучими лесами на другом берегу, даже на расстоянии ощутимой снеговой прозрачности водой. Реки, на мой взгляд, вообще лучшее создание природы, сибирские особенно. Ингода, поворачиваясь всеми гранями, демонстрировала нам свое уникальное великолепие и что удивительно, сохраненное рядом с человеком, который бежал мимо со скоростью курьерского поезда и мог только скользить по ней восторженным взглядом. На протяжении сотен километров железная магистраль завораживающе повторяет изгибы речного русла, то прижимаясь к нему на расстояние насыпи, то уходя дальше, но ни на мгновенье не теряя друг друга. Долгие часы поезд идет, вжимаясь в каменные ниши, вырубленные в горных откосах вдоль упругого потока, с одной стороны подпертого крутыми обрывами, с другой – сменяющимися, но одинаково захватывающими дух картинами тайги с неохватными соснами, раскинувшими кроны до половины бурлящей стремнины, полными волнующих тайн кедровниками, загадочной темнотой еловых буреломов, оттеняющих задумчивые хороводы березовых рощиц, весело разбегавшихся по грибным полянам. В каждом вагонном окне вместе с волшебной Ингодой искрилось входящее в зенит короткое, от этого еще более прекрасное, забайкальское лето. - Да-а-а! – пуская сквозь ноздри сигаретный дым, тянет мой задумчивый друг, - Вот так выглядит фантастика, Вова! Сигареты тогда почти не курили, больше папиросы. Их названия я и сейчас помню: «Север», «Норд», «Пушка», «Дели», «Три богатыря», ну, конечно, «Беломор» и самые лучшие, в картонных коробках, «Казбек» и «Герцоговина Флор» (последние, говорят, Сталин особо уважал). Но Генка, готовясь к отъезду, «дернул» у своего деда Иохима несколько пачек коротких, под мундштук, сигарет под названием «Байкал». Их выпускали в непромокаемых упаковках специально для геологов, изыскателей, поисковиков и прочих бродячих трудяг. Поскольку дед Ходоркин всю жизнь заведовал «тылами» разных поисковых экспедиций, то, видать, не сидел сложа руки и натаскал на «черный день» все, что плохо лежало. Помните, как однажды сатирик воскликнул: «Каждый имеет то, что охраняет!» Иохим «охранял» долго и немалое, поэтому от этого немалого немало оказалось и на чердаке его просторного дома, который он срубил еще до войны из неподъемных лиственниц на речной окраине Хабаровска и жил там, как леший на таежной заимке, прочно, сытно и нелюдимо. Когда дед отбывал на рыбалку, (а у него это был почти промысел), мы иногда пробирались в «пещеры», где хранились «сокровища», по большей части из имущественного снаряжения дальневосточных первопроходцев и тогда в полной мере начинали понимать масштаб и качество заботы о них со стороны партии и правительства. В ту пору все, что характеризовалось как хорошее, приходило именно с этой стороны, то есть со стороны КПСС, вокруг которой требовалось еще теснее сплотиться. Бабке Лизавете, беззаветно любившей Генку, мы объяснили, что надо «погонять» под крышей диких пчел. Прошлым летом ее укусил здоровенный шершень, еле откачали в городской больнице. Поэтому бабуля даже лестницу помогала нам ставить. Боже ты мой, чего только на том чердаке не было: двойные утепленные палатки с противокомаринными пологами, ящики деметилфтолата, противно воняющей, но исключительно радикальной жидкости от гнуса и мошкары, походные «буржуйки» и сияющие настоящей медью небольшие примусы, канистры с чем-то таинственным, скорее всего спиртом, треноги для теодолита и ящики с оптикой, какие-то полога из неподъемного морозозащитного брезента. Особенно меня поразили спальные мешки из волчьих шкур, крытые ярко-оранжевой перкалью, этакой синтетической непромокаемо - непродуваемой тканью. - Можешь на полярной льдине спать, как у Христа за пазухой, - уверял Генка, - а оранжевый, чтоб легче найти, особенно когда замерзнешь до звона, - и добавлял почему-то загадочно: - Без трупа нет пенсии… Забравшись на чердак, мы, как два лесных хоря, невесомо шелестели промеж несметных богатств, но решались брать только курево, упакованное в блоки. Запасливый Иохим натаскал их на старость штук эдак сто, но без ущерба для глаза мы «укатили» лишь пару упаковок, уже на свой собственный «чердак». То ли от лежания, то ли по какой иной причине, от сигарет шел устойчивый запах плесени. Потом Бронников объяснял, что курево для поисковиков пропитывают специальными составами, чтоб комаров отгонять. Однако, лихая на язык Сонька Губельман тут же окрестила их «матрасом моей бабушки». Под этим ярлыком мы и использовали потом иохимовы запасы, пугая не только комаров, но и людей со слишком острым обонянием. Так вот, стоим мы с Генкой в гремящем тамбуре, смолим «матрасом» и рассуждаем о смысле гармонии, восторгаясь бесконечной Ингодой. - Взгляни окрест! –«пушкинским» жестом Генка широко повел рукой. – Какая красота, а главное людей нигде нет, источника всех напастей. - Чем же они тебе помешали? – поинтересовался я, зная Генкину склонность к театральщине и выдумкам. - Мне – ничем! – он пожал плечами, - А красоте этой – радикально. Давай, предположим, остановились мы здесь на часок! Все оборвем, затопчем, изгрызем до основания! Он повернулся ко мне и сплевывая под ноги табачную горечь, убежденно продолжил аргументировать: - Знаешь, после шестого класса я ездил с Иохимом в Углич, это где-то рядом с Москвой. У деда, поскольку на «железке» работал, билет бесплатный. Он меня от скуки и жадности прихватил, билета-то два. Бабка не захотела, огород, видите ли, некому поливать, гори он ясным сном! А дело в том, что в Угличе жил его брат-близнец. Вылитый Иохим, только еще страшнее. Звали его Фердинандом, поскольку на сегодняшний день он помер,- Генка развел руками. – Так вот незадолго дед тот, ну, брат который, освободился из тюрьмы… - Он что, сидел? – изумился я. - И очень долго! – ответил Генка. – Говорят, не то что-то сболтнул, хотя на него не сильно похоже, молчаливый, как пень. Может в зоне потом отучили. Но дело не в этом! Ничё от той поездки не помню, кроме стука колес, запаха каких-то противных микстур, седой бороды на подушке и здоровенного бревна… - Бревна? – с изумлением опешил я. - Во такой толщины! – Генка широко распахнул руки. - Изгрызанного посередке до самой малой косточки, - он сложил пальцы кружком, подчеркивая тонкость бревницы. - Кто изгрыз? Чего ради? - Вот в этом весь секрет! В обычной человеческой темности и дремучей религиозной глупости, - самоуверенным голосом подчеркнул друг, наслаждаясь моим распахнутым ртом, - Ритка, фердинандова внучка, ну, вроде как моя двоюродная сестра, училась там в культпросветучилище на экскурсовода и как-то повела меня в местный музей, где проходила летнюю практику. Углич, городишко такой… исторически памятный, правда, одни церкви пополам с пивными. Посмотрели мы место, где ухлопали царевича Дмитрия… - Как ухлопали? – ахнул я. - Очень просто, взяли и прирезали прямо возле крыльца. Бояре делили царскую «шкуру», а пацана, шоб не мешал, прикончили… Дело не в том! В том музее на видном месте стоит вот то самое бревно которое считалось сильно целебным. Помогало, якобы, от зубной боли. У тебя когда-нибудь зубы болели? - Да вроде нет! - А у меня болели, да так, что я всю ночь волком выл… Прижмет, так станешь грызть что угодно! Вот они, люди те, темные да забитые, изгрызли его аж до самой сердцевины. Почище бобров. А ты говоришь, не могут! – Генка, довольный произведенным эффектом, оглушительно захохотал. – Еще как могут! А такого великолепия, – он показал рукой на Ингоду, - им как раз на один зубок! Мы стояли долго, пугая друг друга всякими жутковатыми историями, пока в сумеречный тамбур не заглянула проводница: - Батюшки! – запричитала она, - Шо ж вы, ребятки, надымили, как паровозы… Тринадцатая экспедиция Поезд пришел в Читу чуть свет. Вагон храпел богатырским сном и только Олесь поднялся нас проводить, но на перрон выходить не стал. В армейской среде Чита пользовалась дурной славой. В городе стояли важные штабы и патрулей, особенно на вокзале, в любое время было полно. Дальневосточное направление всегда было густо насыщено войсками, а в окружном городе и за несвежий подворотничок можно угодить на «губу». - Ну, давайте, хлопцы! – Олесь протянул каждому широкую, как саперная лопата, ладонь. – Старайтесь! Я вам из окна помашу, шоб фараонам на глаза не угодить. Спокойнее будет! Нас еще во Владике предупредили: Хабаровск да Чита – самые гаупвахтовские города. Чуть что, а ну, поди сюда гвардии старшина первой статьи! Ловят нашего брата-отпускника за каждую промашку…Вон Лёха до сих пор отойти не может! Самураев не боялся, во всех группах захвата впереди, а тут трусит… На перроне нас уже ждал Бронников. Гладко выбритый, подтянутый, в окружении чемоданов, баулов и ящиков, он стоял под перронными часами, будто занял это место еще с вечера. - Значит так! –опять взглянул на свои большущие часы, - Я с утра в управлении дороги. Вы здесь, на вокзале. Скорее всего, поезд будет днем, какой, еще не знаю. Но завтра надо обязательно быть в Борзе… Не разбредаться, не лезть куда не нужно, не хулиганить. За старшего Ходоркин. Ясно? - Ясно! – уныло ответили мы. - Вот и ладненько! – впервые улыбнулся Бронников, как-то сразу изменив «палочную» атмосферу. - Сергей Брониславович! – тут же воспользовался Генка, - Можно мы вещи сдадим в камеру хранения, а сами немного город посмотрим? - Ну, если обещаете, что к часу дня будете стоять под этими часами, то можно. - Обещаем, конечно! – звонко загалдели, закивали бойко. Сбросив в полупустой камере объемный багаж (везли еще и приборы), сорвавшимися с повода мустангами ринулись на привокзальную площадь в ожидании увидеть город на уровне прекрасной Ингоды, но, увы… Большую пыльную площадь с чахлой тополиной растительностью венчало здоровенное здание, украшенное помпезной колоннадой. За версту было видно, что тут размещается власть, причем абсолютно непреклонная. За колонадой, сколько хватало взора (с небольшим вкраплением безликих типовых пятиэтажек), растекалось почерневшее от времени и воздействий суровой природы рубленое топором деревянное пространство, подчеркивающее, что большую часть года в этих местах не солнце греет, как сейчас, а лютуют свирепые забайкальские морозы. Можно, конечно, удивляться директивной изобретательности социалистического зодчества, сумевшей создать архитектуру, не оставляющую никаких сомнений, что именно тут расположена столица знаменитой российской каторги. Если согласиться с утверждением, что архитектура- это застывшая музыка, то далее похоронного марша фантазий не хватает. Несомненно, именно от гонимого ими царского режима, большевики переняли место - расположение самых известных отечественных острогов и продвинули их значимость в жизни народа до массовых сердечных судорог. Лучше и не придумаешь! Вслушайтесь в кандальную «мелодию» только одних названий: Нерчинск, Сретенск, Балей, Петровск-Забайкальский, Кокуй, Хапчеранга. В каждой «ноте» звучит далекий отзвук Дворцовой площади и Петропавловской крепости. Без малого двести лет пролетело, как государь-император Николай I определил эти места для охлаждения вольнодумствующих и строптивых, а во «глубине сибирских руд» по сию пору ничего не изменилось. Все также приходится уповать «на гордое терпение». Вот только «терпил» стало в тысячи раз больше. Я думаю, что на белом свете не так много мест более страшных, чем российская каторга. Мест, где социальные «недуги» (любого, кстати, общества: царизма, социализма, демократии) лечили, лечат и, скорее всего, будут лечить, не столько лишением свободы, сколько разнузданным и поощряемым властью уничтожением личности через ее крайнее унижение и ничем не ограниченым изобретательным скотством. Все мои посещения подобных заведений (Слава Богу, только в качестве профессионального созерцателя), заканчивались всегда ощущением непроходящего ужаса и мучительными размышлениями – как это возможно в стране, где уже были Спас на Нерли и Эрмитаж. Кинорежиссер Сергей Мирошниченко снял документальную ленту «Русский крест», посвященную великому актеру Георгию Жженову, по велению «вождя народов» отсидевшему лучшие годы в свирепых северных лагерях. Мирошниченко провез Жженова по местам, где тот «тянул срок» и что удивительно, народный артист СССР, награжденный двумя орденами Ленина, любимец публики, создавший образы боевых генералов, утонченных аристократов, благородных милиционеров и проницательных следователей, как только вновь приблизился к «шконке», сразу превратился во «фраера мутной воды», со взглядом из подлобья и хрипучим жаргоном, где в одном слове пять смыслов. Он давным-давно не в зоне, да вот «зона» никак не хочет уходить из него. Ленинградский профессор Самойленко написал когда-то книгу «Тринадцатая экспедиция», где поведал о своей беде. Известный ученый и руководитель крупных этнографических коллективов попал под суд за какие-то бухгалтерские проделки. Чтобы не пропасть от тоски и унижености, принимает решение, что это очередная командировка в неизведанную этнографическую среду и занялся там научными наблюдениями, о которых знал только он, один. Иначе смерть, и неважно от кого – зеков или «топтунов». Убили бы обязательно, узнав вдруг о профессорских выводах, а они оказались неожиданны, даже для самого Самойленко. По его мнению, советская тюрьма – точный слепок с первобытного общества со всей атрибутикой внутренних признаков и отношений: с татуировкой по телу, определяющей место в среде, немотивированными запретами (западло), унижением отторгнутых (твое место у параши!), абсолютная власть (вор в законе), единственным наказанием – назидательной смертью, ну, прочем в том же духе. Скажите мне, люди добрые, на территории какой нормальной страны, вкусившей достижение современной цивилизации, даже без космоса, вполне легально, более того законно, могут существовать «острова» и даже «архипелаги», где значительная часть людей живет по обычаям и понятиям «первобытного человеческого стада»? Так, кажется, ученые люди именуют население раннего палеолита. Вот, к какому выводу пришел еще тридцать лет назад университетский профессор, в жестоких читинских лагерях отмучивший свою «тринадцатую экспедицию», несколько лет среди убийц, грабителей, бандитов, насильников, лиходеев, чахоточных и иных порочных «отбросов общества». Спал, правда, на нижней «шконке», у окошка. Так решили «паханы», оценив образованность профессора, безотказно писавшего для всего лагеря прошения и письма на высочайшие имена… Как хорошо быть генералом - Что-то мне тошнотворно от этого городишка! – сказал, наморщив лоб, Валерка Дербас. - И что ты предлагаешь? – спросили мы. - Давайте от скуки слазим вон на ту горку! – Валерка показал на высоченную вершину, египетской пирамидой нависавшей по другую сторону железной дороги. - А почему нет? – воскликнул Генка. –! И мы полезли... К часу дня вернулись под впечатлением, потные, изрядно вымотанные, но веселые и от этого крайне болтливые. Бронников появился через несколько минут, охладив наш пыл сильной озабоченностью . - Вот что, братцы! – сказал он, вытирая лицо клетчатым платком. – У нас проблема – нет билетов! Весь подвижной состав погнали для вывоза войск из Порт-Артура. Раз в сутки ходит только сборный, «пятьсот-веселый». Говорят, временно, а сколько протянется – никто не знает. Да и на него только по воинскому требованию… Даже не представляю, что делать? – Бронников еще ниже огорченно опустил уголки рта и потянулся за «Беломором». - А долго? – спросил Петька Фабер. - Что долго? - Ждать долго? - А кто знает! – Бронников закурил, как доменная печь выпустив в небо густой шлейф сизого дыма. Мы не видели его еще таким растерянным. Видать, и знак «Почетного железнодорожника» не сильно тянул. - Хотел пойти до Тышкова, - раздумчиво продолжил Сергей Брониславович, - так не пускают! Они тут все на ушах стоят из-за этой порт-артурской компании… Черт знает, что делать? А завтра в Борзе генерал Корабельников ждет, специально из Москвы прилетел. Мы там срочные изыскания должны для… Да, ладно! – он махнул рукой, окончательно затухая. И было из-за чего! Как потом выяснилось, «Бронька» заранее не заказал проездные документы и поехал «наобум Лазаря», начисто забыв, что щедрый Никита Сергеевич Хрущев не только пообещал отдать Мао Цзе-дуну нашу военно-морскую базу в Порт-Артуре, более того, приказал это выполнить в сроки, что бежать, не оглядываясь, было бы проще. Потом, кстати, такой же «финт» «проделал» Горбачев с выводом Группы советских войск из Германии. Тоже бежали спотыкаясь и бросая даже исподнее, переселяясь с танками-пушками-самолетами в бескрайнее и чистое «русское поле». После этого, кому, как не ему, быть «лучшим немцем»! Однако, почему так сильно страдал Бронников? Он, оказывается, должен завтра вместе с важной комиссией из Минобороны определять площадку для вывода бронепоездов. Мы потом видели этого генерала Корабельникова, страшнее не придумаешь! Он разговаривал аки зверь рассерженный, хотя все прибыли вовремя и стояли навытяжку. А если бы опоздали? Страшно представить! Поэтому и охал окутанный слоистым дымом «Брониславович» перед угрозой оставить «наш бронепоезд» без запасного пути. А их перегоняли из Китая аж десять штук, бронированных монстров с пушками и пулеметами. Не оставлять же «друзьям до гроба»! Хотя с утра до вечера по радио пели лучшее произведение композитора Вано Мурадели: «Русский с китайцем братья навек». В нашей хабаровской железнодорожной школе №2 тот «хит» был предметом особой гордости, как бы сегодня сказали – «брендом». На всех смотрах художественной самодеятельности, особенно тех, что проводил Дорпрофсож ( мы не знали, что это такое, но боялись, поскольку директор школы, величественная, как портрет актрисы Ермоловой, Луиза Марковна Шакальская, часто с придыханием говорила: - Не дай Бог узнают в Дорпрофсоже!) наш хор, в котором пели все, даже записные двоечники, повергал в неописуемый восторг любые жюри, когда под духовой оркестр оглушающе гремел: Москва-Пекин, Москва-Пекин, Идут, идут вперед народы За светлый путь, за прочный мир, Под знаменем свободы… А потом враз пьянисимо, чуть слышно, почти шелестяще, под вкрадчивые ужимки дирижера, старенького и кособокого учителя пения Семена Лазаревича Нежного, по прозвищу «котенок», (так он называл всех девчонок). Сталин и Мао слушают нас, Слушают нас, слушают нас… А потом снова в рев: С песней шагает простой человек… и так далее. Времена к той поре, особенно после расстрела Берии, слегка потеплели, но не до такой степени, чтоб срывать оборонные задания, поэтому башку могли снести запросто, особенно генерал Корабельников, служивший по ведомству размещения и расквартирования войск под протекторатом КГБ. Все это на ухо мне поведал осведомленный Генка, пока «Броня» ходил в станционный буфет принять для успокоения, как он выразился, «пять капель». И тут я вспомнил, что начальник Забайкальской железной дороги Тышков – приятель моего отца. В Свердловске, на улице Челюскинцев, мы жили дверь в дверь. Тышков иногда заходил к нам поиграть в шахматы, но больше разобрать очередную партию Ботвинника, который боролся тогда за мировую корону. Даже «Правда» печатала отложенные поединки и ночами вдвоем, тихо споря, они искали победные пути для нашего замечательного гроссмейстера Михаила Моисеевича Ботвинника, за которого «болела» вся страна, и что важно, Советское правительство, поскольку Ботвинник, в конце концов, отобрал, звание чемпиона мира у противных капиталистов. - Так что же ты молчал? – икнув от неожиданности, всплеснул руками, Бронников, - Надо что-то срочно делать! Одно слово Тышкова и мы едем… Компания возбужденно загалдела, засуетилась, появился вдруг какой-то шанс. Мы с Бронниковым побежали к дежурному по вокзалу, откуда я довольно быстро дозвонился до мамы, все ей объяснил. Она пообещала тут же сообщить отцу, а если моя мама что-то обещала, то можно быть уверенным, что она это сделает (я очень горжусь, что это качество в какой-то степени передалось и мне). Через полчаса нас под теми же часами разыскал начальник читинского вокзала, толстый, надутый мужик, очень похожий на актера Яншина в такой же роли, который, по словам Бронникова, до этого и смотреть в его сторону не хотел. Он сообщил, что по личному распоряжению генерал-директора тяги (было у высшего железнодорожного начальства такое звание) Тышкова Георгия Анисимовича, ему поручено лично посадить нас в поезд Москва-Пекин, который подойдет… Начальник вокзала посмотрел на наручные часы марки «ЗиМ» и внушительно промолвил: - Через сорок три минуты! Прошу быть возле десятого вагона. Экспресс стоит недолго! - и удалился, как памятник, медленно передвигая внушительными ягодицами в натянутых на них штанах с опущенной до колен мотней. Бронников взглянул на меня столь выразительно, словно это я был генерал-директором тяги. - А Бронька нас зауважал! Мамой клянусь! – Генка шутливо пхнул меня в бок, когда мы разбирали в подвале камеры хранения завалы из нашего барахла. Вдруг откуда не возьмись, появились четыре дюжих носильщика. Они молча отодвинули нас в сторону и также молча, сопя, как четыре носорога, потащили ящики и чемоданы наверх. Мой друг, сунув руки в карманы, изумленно смотрел в ватные спины, согнувшиеся от тяжести и молвил: - Слушай, старик, как хорошо быть генералом! Прощай, немытая Россия! Но еще весомее нас зауважали, когда из «сиреневого тумана» сверкающим призраком, будто сошедшим прямо с глянцевых страниц лучшего в ту пору журнала «Огонек», появился скорый «Москва-Пекин». От всех других пассажирских поездов, похожих на скопище раскатанных до оглушающего звона вагонов, окутанных запахом винегрета, мочи, хлорной извести и еще чего необъяснимо прокисшего, пекинский экспресс отличался как прогулочное лондо от ломовой телеги. Сверкая лаком бортов и стеклами окон, будто их вымыли с душистым мылом на соседней станции, мягко постукивая на рельсовых стыках, состав неслышно подошел к кромке вылизаного перрона, конечно же, на первый путь. Вокзальный диктор, словно объявляя об очередном снижении цен, голосом под Левитана торжественно сообщил: - На первый путь прибыл международный экспресс «Москва-Пекин». Стоянка - четыре минуты! Уважаемые пассажиры, просьба, не отходить далеко от вагонов… Трудовая Чита приветствует вас! У подножек тут же встали во фрунт вышколенные проводники, все в белом, даже белых перчатках, которых мы сроду не видели. Пассажиров проветриться вышло немного. Мужчины с толстыми лицами по большей части свекольного цвета, в полосатых пижамах, тучные дамы, обернутые в шелковые халаты до пят. Они стали прохаживаться вдоль состава, неторопливо беседуя друг с другом, снисходительно рассматривая окрестности. Во всяком случае, никто не кидался с чайником и вечным вопросом: - Слушай, браток, где тут у вас кипяточком разжиться? Начальник вокзала, преодолевая вельможность, подвел нашу гурьбу к вагону, возле которого уже маячил бригадир поезда, бравый службист с чапаевским усами, начищенным орденом Славы на мундире и таким же знаком, как у «Брони» - «Почетный железнодорожник». На фронтоне вагона сверкала надпись, выполненная рельефными буквами из латуни: «Спальный вагон прямого сообщения». - Интересно! – не сдержался и съязвил завистливый Борька Рыжкин, - Есть ли вагоны кривого сообщения? - Вот ты, Рыжуха, противный! – тут же отреагировал Ходоркин, - Косого-кривого! Запомни, придет срок, посадят тебя, стриженого под овцу в красноармейскую теплушку, с надписью «Восемь лошадей и сорок бойцов». У нас, на Дальней речке, таких «телятников» полный тупик, призывников возят. Будет тебе тогда вагон «косого» сообщения, особенно, когда все восемь дружно начнут какать на твою пустую башку. Правду я говорю, Сергей Брониславович? – Генка всегда приглашал к своим рассуждениям союзников. «Рыжуха» покраснел, как помидор и уже собрался было ответить пообиднее, но сдержался, очевидно, вспомнив, как год назад сцепился с Сонькой и та весело глядя ему в глаза, сказала: - Ты, Рыжий, запомни, у меня бабка сумасшедшая! Чуть что - заору, выскочит со своим товарищем-маузером и разбираться не станет. Тогда посмотрю, какая я тебе крыса Шушара! А ей чё! –уже в нашу сторону, – Она же у нас грач-птица весенняя, белоказаками битая, газами травленная… Ей как с гуся вода! – и взяв на гитаре звучный аккорд, вдруг с непривычной злостью добавила: - Тоже мне, Артемон хренов… Пошел вон! Мы оглушительно захохотали, представив Рахиль с маузером наперевес, но Борька, тем не менее, притих. У него и у самого бабка была еще та стерва! Она работала в нашей школе уборщицей и гонялась с мокрой тряпкой за каждым, кто не вытирал у порога ноги… Ситуацию разрядил «Броня»: - Мальчишки! Не ссорьтесь! – сказал с отеческими интонациями. Наш «капитан» уже вошел в образ значимой персоны, уныние с лица сбросил, не то от радости, что едем, не то от посещения буфетной стойки. Уже на обратном пути, когда мы почти сдружились, он рассеял всякие сомнения в отношении вообще всех станционных буфетов, сказав, что даже перед смертью его последним желанием будет рюмка хорошего коньяка. - Только настоящего, армянского! – подчеркнул особо. - Вы будете первым покойником, Сергей Брониславович, для которого приготовят не соборование, а возлияние, - заметил Валерка. - Почему первым? – встрял эрудированный Петька Фабер, - Антон Павлович Чехов, например, перед последним вздохом тоже попросил бокал шампанского. - Во, видишь! – обрадовался уже хорошо поддатый «Броня» и подняв указательный палец, со значением произнес. – Сам Чехов! А он толк в хорошей жизни понимал… - В жизни же, а не в смерти! – пробухтел под нос Петька, единственный из нас, кто носил нательный крестик… Снова, как из-под земли появились носильщики. Честно говоря, от нашей привычной бравады не так уж много осталось. Мы было услужливо вцепились в багаж, но носильщики, снова умело оттеснив нас, споро занесли вещи в вагон, аккуратно расставили их по нишам и полкам, ни разу не ударив углами ни о поручни, ни об двери, не расколов ни единого зеркала и только после этого бригадир сделал приглашающий жест: - Прошу вас, товарищи пассажиры! И мы пошли! Боже, ты мой! Пошли навстречу невиданному доселе дворцовому великолепию, осторожно ступая по пушистым коврам поцарапанными о читинскую гору пыльными башмаками, вдыхая свежий воздух накрахмаленного быта с запахом невесомых стружек золотого табака, пропущенного через пары медовой ферментации. Такие запахи бывают только там, где решаются судьбы мира, в Женеве, например, во Дворце наций. Через пятнадцать лет (хорошо, хоть мама дожила!) я был там в составе группы советской молодежи, совершавшей турне по Швейцарии в честь столетия Ленина. Мы бродили по осеннему, усыпанному кленовыми листьями Цюриху и он весь был окутан такими же ароматами. Только тогда я сообразил – так пахнет спокойствие и благополучие. Честно говоря, мне и сегодня непонятно, чего ради Владимир Ильич поперся обратно, в такую горькую для него страну. Уж коль сказал: «Прощай, немытая Россия!..», - так и «дави педаль». Тем более, в тихих цюрихских кафешках, где любил посидеть за кружкой прохладного баварского пива, да еще в обществе очаровательной Инессы, где на подоконнике всегда стояли свежие гладиолусы, а под окнами в любое время года цвел жасмин. Там царили те же запахи, что в том экспрессе, может быть чуть-чуть усиленные молотым кофе и подогретыми сливками. А он взял и вернулся… И «немытая» Россия, наконец умылась… кровью. Самого чуть не ухлопали на заводе Михельсона, всадив в шею две пули. Красавица Инесса, как радужная бабочка в жерле керосиновой лампы, сгорела от вульгарной дизентерии. Одна Надежда Константиновна, потухший призрак швейцарского благополучия, еще долго бродила по огромной кремлевской квартире, до последнего угла обнюханой сталинскими осведомителями, темной и мрачной, рядом с заваленными рухлядью могилами первых российских царей, в забитом ржавыми скобами Архангельском соборе… Тайны китайской кухни Купе были двухместные, но в вагоне ехало всего четыре человека – молодая супружеская пара, которые все время стояла обнявшись прямо на проходе, пожилой китаец во френче под Мао Цзедуна (по-моему, в нем и спал), и лысый генерал, в растянутой майке на обвисшем теле и галифе с синими лампасами. Разместившись, мы оказались в таком сочетании: я с Генкой, Рыжкин с Дербасом, Фабера взял к себе Бронников. Сразу, как проехали Карымскую ( есть такая станция, где по лихой дуге от Транссиба ветка уходит на юг, к китайской границе), двери отодвинулись и в проеме появилась петькина голова. - Господа офицеры! – он обвел хитрым взглядом наше уютное ( особенно, после передвижной казармы) «гнездышко», заполненное до краев сладкой истомой популярной тогда песни. Она проистекала прямо из лампы, что стояла перед окном, прикрытым шелковыми занавесками: Где ж ты, мой сад, вешняя заря, Где же ты, подружка, яблонька моя? Я знаю, родная, Ты ждешь меня, хорошая моя… - заливался приторный тенор, наверняка, в страсти заламывая руки. - Так вот! – продолжил «Петручио», - Штабс-капитан путевого хозяйства, почетный скиталец проселочных дорог Советского Соза, граф Бруни имеет честь пригласить вас, - Петька показал пальцем на меня, - И вас! – жест в сторону Генки, который, сняв штаны, пытался пришить к ширинке оторванную пуговицу, - в фешенебельный ресторан на званный обед в честь благополучного исхода из, так называемой, «трудовой» Читы. Надеюсь! – он обратился уже к одному Ходоркину, - минут десять вам хватит, чтобы надеть камзол… - Пошел к черту! – буркнул Ходоркин, пытаясь тупой иглой проткнуть грубую ткань. - Поспешайте, друзья! – уже другим тоном сказал Петька, - Вы же знаете, Брунька ждать не любит и вполне может напиться в одиночестве! – и тут же исчез. - Вот блин! – Ходоркин с досадой хлопнул себя по голым коленкам, - Зачем мы тогда натрескались пирожков с ливером? Я согласился, - Действительно, зачем?.. В пустом ресторане, пахнущем прохладным ветром «с Хингана», «Бруня» занимал крайний столик. Он объяснил, что на пути «туда», то есть в Москву, пассажиров потчуют русской кулинарией и показал меню, где среди прочих разносолов значились растегаи с зайчатиной, пошехонский сыр со слезой, рассольник по-замоскворецки, пожарские котлеты и длинный перечень крепких напитков, где особенно запомнилась вологодская водка на болотной клюкве. Интересно даже! - А в эту сторону китайцы стараются! Я уже кое-что заказал! – загадочно сказал наш «старший товарищ». Что заказал «Бруня», стало ясно через минуту. Балансируя в проходе появился улыбающийся китаец в белой курточке, расшитой павлинами. На подносе, который он нес к столу, стояла маленькая фарфоровая чашечка и средних размеров консервная банка. - Вы зря взяли это пойло! – сказал Дербас вдруг, - Это ханшин – рисовая водка, в ней чуть больше двадцати градусов. Ее пьют подогретой… Ни хао! – кивнул он официанту. - Ни хао, ни хао, товариц! - обрадовался китаец, словно не видел Валерку лет десять. И здесь произошло то, что окончательно повергло «Бруню» в ступор – Валерка заговорил с официантом на китайском языке. Потом повернувшись к Бронникову, перевел: - Он предлагает традиционный китайский обед с тридцатью разными блюдами. Это что-то близкое к дегустированию, но зато отличная возможность познакомиться с национальной кухней. Рекомендую – это очень интересно! Обескураженный вконец Броня молча кивнул в знак согласия и, минуя фарфор выпил банку залпом. Долго сидел закрыв глаза и потом скривившись, с уверенностью сказал: - Действительно, говно! Китаец, с низкими поклонами и льстивыми улыбками пригласил нас за другой, более просторный стол, с большим стеклянным кругом по середине, этакая поворотная площадка в два уровня, внизу больше, а сверху поменьше. Минут через пятнадцать стекло было уставлено небольшими тарелочками, мисочками, вазочками с какими-то остро, но приятно пахнущими кушаньями. По мере поглощения, блюда добавлялись, посуда менялась, все было очень привлекательно, особенно после пирожков с ливером. Принесли палочки, которыми, как выяснилось, умели есть все, кроме меня (я и по сей день не умею). - Это салат из дайкона! – по ходу трапезы пояснял Валерка, - Что такое дайкон? Нечто среднее между редисом и редькой, но тут секрет в чесночном соусе. Китайцы по части соусов непревзойденные мастера, они могут вам приготовить рыбу со вкусом курицы или, наоборот, курицу со вкусом рыбы… Броня с набитым ртом только мотал головой в приступах изумления. - А вот эта капуста называется «бай цай», значит «белый овощ». Что касается капусты, тут им вообще конкурентов нет. Квасить ее они придумали раньше изобретения пороха. Кстати, рекомендую! – Валерка показал на большое блюдо, медленно поплывшее по кругу, - Это «кунг пао», мясо нарубленного цыпленка, обжаренное в растительном масле с арахисом и имбирем, - и тут же восхищенно протянул: - У-у-у! Попробуйте, знаменитая «утка по-пекински». Готовить ее очень сложно, но зато это лучшее, что можно придумать из птицы вообще… В отличии от всех, я ел вилкой, торопливо поглощая разное и испытывая от этого невероятные вкусовые ощущения, хотя, как пояснил Валерка, китайский обеденный ритуал предусматривает медленность, задумчивость и сосредоточенность. Разговоры во время трапезы не возбраняются, но должны носить неторопливый и непременно доброжелательный характер. - Ба! Наконец, моя любимая лапша – «ло мин». Бабушка летом готовила ее во дворе, обязательно на открытом огне, - Дербас потянулся палочками к большой тарелке, где золотистой грудой возвышалась аппетитная, парующаяся масса, украшенная стручковой фасолью и огненно-красным перцем, - Говорят, этому блюду сорок веков… О-о-о! Рекомендую особо, «дим сум», в переводе «маленький подарок»… Обязательно попробуйте! Нечто, вроде хенкали из мелко порубленных креветок с побегами молодого бамбука. Здесь искусное ассорти: соевый соус, вино, сок красного лука, кунжутное масло, обязательно черный перец свежемолотый, мука разная: кукурузная, соевая, пшеничная. «Дим Сум» едят по всему юго-востоку Азии… Попробуйте обязательно!.. Вообще, китайские кушанья надо не есть, а пробовать, по чуть-чуть, понемногу, возвышая взор к потолку и наслаждаясь процессом насыщения и приятными размышлениями… Официант что-то шепнул Валерке на ухо и он взявший на себя внимание, покровительственно засмеялся: - Нас ожидает презент от персонала – жареный арбуз и пирожки с манго! Бронников просительно взглянул на возгордившегося Дербаса и почему-то свистящим шепотом попросил: - Валер! Грамм двести… Нет, лучше триста, водочки, только нашей… Можно! Китаец понял и без перевода: - Тичас! – и через пару минут на столе появилась седая от инея бутылка «Московской», легендарной водки, которую пили тогда от Курил до Кенигсберга. Сто «наркомовских» грамм – это как раз была «Московская» и китайцы, видать, об этом хорошо знали. Нас пятеро, но употреблял только Бронников. Ему по плечу - он фронтовик, нам еще рано. В купе мы переваривали не столько обед, сколько впечатления от него. Благодушный «Броня» спросил у Валерки: - Слушай, а где ты так научился чесать по-китайски? Мы засмеялись, поскольку знали, но ответил, как всегда, Ходоркин, который, если честно, тайно завидовал Дербасу, особенно когда тот демонстрировал недосягаемую для Генки эрудицию. Дома у Дербасов, например, говорили только по-английски и даже всезнающая Сонька часто слушала Валерку развесив уши. Самолюбивого и рослого Генку это задевало, тем более, что Сонька ему сильно нравилась. - Его родной язык! – коротко сказал Ходоркин, - Родился в Харбине. - Ну, тогда понятно! – протянул Броня, - Тогда понятно… - и добавил, - Я между прочим, тоже на КВЖД бывал. Нищета у них несусветная… - Там и сейчас голодно, - ответил Дербас, - Бабушка в прошлом году умерла, а дед по-прежнему в Харбине. Пишет, очень голодно. По карточкам дают в день горсть риса, луковицу и три ложки растительного масла. А это, - он кивнул в сторону вагон-ресторана, - скорее агитпункт, сказание о земле китайской. - Откуда же ты тогда, братец, так осведомлен обо всех этих разносолах? - орудуя зубочисткой, спросил Бронников. Валерка вздохнул: - Видите ли, Сергей Брониславович, мой отец в Харбине был самый известный адвокат и нотариус. Он знал китайские законы, от Конфуция и далее, лучше самих китайцев. Его пригласили работать в советское консульство как специалиста в области китайского законодательства, национальных традиций и обычаев. А это целая планета! Что касается разносолов, то господин Линь Цзынь, лучший ресторатор Харбина, считал за большую честь, когда наша семья появлялась в его ресторане «Великая стена» отобедать или на воскресный ужин. Тогда на стеклянный круг выставляли до ста блюд! Я ел даже фаршированную бананами змею в ананасовом соку и жареную картошку с леденцами. Это очень вкусно! - Мда-а-а! – протянул перегруженный и ворочившийся как медведь в берлоге, Бронников, - Хотя и непонятно? Интересно, как это – есть змею и зачем леденцы-то с капустой? Дикость какая-то… По правде говоря, после китайской еды и русской водки, всесокрушающий сон овладел нашим начальником. Он долго сопротивлялся, но вдруг захрапел так, что китаец в мундире Мао-Цзедуна испуганно подскочил, особенно когда «храповицкий» достиг децибелов воздушной атаки… Прекрасное время Перед Борзей явственно запахло границей. За окнами поезда, мчащегося меж голых возвышенностей, то и дело мелькали армейские палатки, заборы со сторожевыми вышками по периметру, пограничники в седлах. Воистину, от этих мест исходил какой-то грозный дух, напоминая, что в складках этих обнаженных сопок накапливались войска I-го Дальневосточного фронта, чтобы за десяток дней всесокрушающим ударом в пух и прах разнести три японские армии и войти в Северный Китай, знаменуя, наконец, победительный итог невиданной человеческой бойни, названной Второй Мировой войной и стоившей планете Земля в сто пятьдесят миллионов жизней. - Я видел тут маршала Мерецкова, Кирилла Афанасьевича. Он командовал нашим фронтом, - задумчиво сказал «Броня», неотрывно глядя в окно, - Многие ребята уже после девятого мая погибли, - добавил он, - Всю Германию прошли, а здесь полегли… На вокзале в Борзе нас встречал длинноволосый парень, в узких, осуждаемых тогдашним обществом, брюках, со странным именем Бенецион. Это был техник экспедиции Опарышев, с которым Генка через три дня подрался, поскольку тот назвал его недоумком. Бенецион приехал раньше, чтобы подобрать жилье. Он и подобрал: себе и «Броньке» приличную комнату возле станции, в помещении кондукторского резерва, а нам в старой деревянной школе брошенный класс, куда стащили железные кровати с продавленными сетками, даже без подушек. Но мы не роптали, нам было все интересно. Настоящая жизнь начиналась! С раннего утра и до вечера, в образе усердных монгольских верблюдов, мы мотались по путям и тупикам, нагруженные геодезическим оборудованием, всякими там треногами, рейками, колышками, рулетками, нивелирами, теодолитами, еще какой-то хренью. Под руководством Бронникова обозначали границы и чертили ландшафт будущего «стойбища» для бронепоездов. Другая их половина, как сказал «Броня», должна стоять на станции Отпор - это на самой китайской границе. Все бы хорошо, но сильно раздражал техник по имени Бенецион. Он был старше нас года на четыре, однако, держал себя крайне чванливо, общался сквозь зубы, в основном, принеси-унеси, поди сюда и т.д. Узнав от «Брони», как по звонку и властно разрешились трудности при отъезде из Читы, он не полюбил нас, как может не любить подвальный жилец соседа, живущего над ним. Так оно и было! Бенецион с крепко пьющей матерью пребывал на захолустной хабаровской окраине и с «младых ногтей» наливался злобой ко всему, что противостояло «подвалу» и образу жизни в нем. «Броня» как-то поведал, что и в личной жизни у него тоже как-то не очень складывалось, ухаживал за какой-то легкомысленной барышней из состоятельной семьи, но, как в том романсе: Он был титулярный советник, Она генеральская дочь. Он робко в любви объяснился, Она прогнала его прочь… Увы, но молодость почти всегда бескомпромиссна в оценках и радикальна в поступках, особенно когда создается непростая, а еще хуже, конфликтная ситуация. Разрешить ее иногда тянет с помощью кулаков, тем более нам, сколоченым в неуправляемое дворовое товарищество. Мы не принимали жизненных тонкостей (да и не понимали их) и часто стремились обслуживать свои амбиции с категоричностью задиристых идиотов. Объявив Бенециона врагом, тут же «окрестили» его «Бенькой», а лохматую собаку, прибившуюся к нашему «очагу», демонстративно называли Опарышем. Бронников осуждал нас, пытался мирить, но без особого успеха. Он не мог, мы не хотели, поэтому всякий раз, кто пойдет с «Бенькой» на работу, определяли с помощью жребия. По правде говоря, Бенецион и сам был из породы тех, кто жил по принципу – «Удавлюсь, но не покорюсь!», поэтому надо признать, самым большим его врагом были не мы, а он сам. Впоследствии я встречал немало людей, которых гипертрофированные амбиции буквально разрывали изнутри. Часто хотелось дать в морду, но с возрастом, слава Богу, желание из практической плоскости стало переходить в теоретическую, но дать все равно хотелось (да и сейчас хочется). После драки «Беньки» с Генкой в коллективе запахло жареным. Жаловаться «Броне» было «западло» и в нас стали просыпаться инстинкты уличной стаи, что для Бенециона вполне могло закончиться серьезными неприятностями, «темной», например. Чего греха таить, мы уже имели опыт коллективных драк на улице. Однажды завязались прямо в центре города с известным певцом Кола Бельды. Помните, был такой развеселый нанаец, пел на всех телевизионных «Огоньках»: «Увезу тебя я в тундру, увезу к седым снегам…» Он про тундру только пел, а сам жил в центре Хабаровска, часто бывал пьян и слыл большущим забиякой. Уж не помню, с чего началось, но Кола порвал на мне рубашку, я тоже в долгу не остался и пошло-поехало. Подоспела милиция, но Колу в тех кругах знали, как большого драчуна, поэтому нам как-то с рук сошло, хотя «народному» немало перепало по широкой «физии». Всех поволокли в участок, но поскольку Бельды и там вел себя хуже всех, орал матом, сломал стул, нас с миром отпустили, а его оставили. Потом, когда я его встречал на улице (он жил где-то рядом), Кола присматривался сквозь и без того узкие глазки, очевидно, гадая, где я эту рожу видел? Замечательный был артист, но умер рано, а всему причина – водка. У северных народов, оказывается, есть какой-то особый ген, что позволяет им хлестать водку, как воду. Мы как-то зимой с Генкой пошли на Амур за рыбой. Нанайцам, как коренному народу, разрешалось бить во льду большие майны и ловить сетью, и все знали, что у них можно рыбой разжиться, но только за спирт. Питьевой спирт в Хабаровске продавали свободно, поэтому, купив в центральном гастрономе две бутылки с голубой этикеткой (тогда никаких ограничений не было и в помине, продавали хоть младенцам), мы пошли по льду в сторону левого берега. Нашли майну, возле которой сидел одинокий дед и курил длинную трубку. Рядом грудой поленьев высилась замерзшая рыба, в основном, здоровенные щуки. Такса была простая:– Бутылка спирта-сколько унесешь! Пока мы выбирали щук покрупней, дед налил в глиняную плошку спирт, поджег его и, сдувая от края синее пламя, стал неспешно пить, как чай, причмокивая и покуривая. - Никогда не победят того народа, - произнес Генка чью-то умную фразу, - который так хлещет спиртягу! Мы старались нагрузиться как можно больше, но оледенелые щуки в руках крутились, выскакивали, вмиг разрушая всю набранную «поленницу». Наконец, с громоздкой охапкой мы кое-как отошли метров на двадцать и с облегчением бросили поклажу прямо в снег. Генка достал веревку и с помощью припасенного гвоздя, просунув его сквозь жабры, сплел гирлянду, которую волоком по льду, как два заблудших джеклондовских бродяги, мы потащили к правому берегу. В Хабаровске в ту пору считалось, что рыбы никогда не бывает много. Генкина бабка научила мою маму делать из щуки котлеты с черемшой, добавлением козьего молока и медвежьего жира. Поверьте – это было нечто! Но кушать надо было обязательно прямо со сковороды, свежепожаренные и непременно раскаленные. Тогда, как говорят нынче, кайф выше крыши… Но, давайте вернемся в Борзю. Борька сбегал в комнату, притащил рюкзак и, покопавшись в нем, достал большущий кастет. - Ты че, рехнулся? – спросил Генка в гробовой тишине. - А чего он? Мы то знали, что Рыжий подчас непредсказуем. Самый слабый из нас, он иногда мгновенно наливался злобой и способен был на поступки крайние. Но чтобы кастет?! - А ну дай сюда! – Генка встал и решительно взяв Борьку за шиворот, хорошенько встряхнул, - Ты че, совсем обалдел! И что у тебя еще есть из этого арсенала? - он взвесил на руке увесистую свинчатку. Рыжий молчал, пытаясь сбросить цепкую Генкину лапу. - Ну, вот что! Если увижу у тебя нечто подобное, изувечу. Понял? Я тебя спрашиваю, ты понял? - Понял! – буркнул Рыжий, - Для вас же стараюсь… - Молодец, что стараешься! Так настараешься, что мы потом хором будем хлебать твои старания… - Генка размахнулся и запустил железяку в темноту, на крышу мучного пакгауза, примыкавшего к старому железнодорожному тупику. - Учти! – снова Рыжему, - не в солдатском, а в арестантском вагоне поедешь, а то и пешком потащишься… - В кандалах и по шпалам! – добавил благоразумный Дербас. В конце концов, договорились «Беньку» не трогать, а о нарастающем конфликте рассказать Бронникову, пусть регулирует. На следующий вечер «Броня» собрал всех и, обращаясь, главным образом, к Опарышеву, сказал: - Нам страна доверила важное государственное задание, определив жесткие сроки его исполнения и если мы их сорвем, тем более по причине внутренних конфликтов, отвечать буду я, как ваш руководитель. Поэтому принимаю такое решение - ежели подобное повторится, я имею в виду драку или что-то вроде, то виноватые будут лишены премии в полном объеме, а это, между прочим, сто десять процентов вашего заработка. Понятно? Все, «бабушка» пошептала! Мы притихли, «Бенька» угомонился и впоследствии даже пытался учить нас работать на теодолите. Сто десять процентов премии – это были приличные деньги, что еще раз подтверждало истину, личный интерес – всегда самый действенный рычаг. И когда власти, (особенно нынешние) пытаются обобранный и скудно живущий народ, звать к «великой цели», то сомнения в ее достижении закрадываются сразу на старте, особенно по прочтению так называемых деклараций руководящих персон о доходах, по степени туманной таинственности сравнимых, пожалуй, только с древнеегипетской клинописью. Тем более, можно писать все, что душе угодно! Например, владею плантациями папайи в долине реки Нигер, подаренные мне вождем племени бамбара, с которым я учился в Университете дружбы народов. Все равно проверять никто не станет, а если проверят и выяснят – да, владеет! Ну, и владей, хрен с тобой! Хотя лично я полагаю, что расшифровка «секретов» происхождения невиданного благополучия современных руководящих персоналий, не такая уж сложная штука. Достаточно спросить, но только в сопровождении пронзительного, лучше этакого «дзержинского» взгляда и прямо в глаза: - Откуда у вас, друг любезный, при жаловании в пятьдесят тысяч рублей, расходы составляют пятьдесят тысяч, но уже в евро? Во всем мире (кроме нас, конечно) налоги платят не по доходам, а по расходам. На чем горят в США наши шпионы? Вы угадали – на расходах! Не удержался господин «Икс, Игрек, Зет» от искушения и выкатился на «стрит» в новеньком «Кадилаке», стоимостью в сто тысяч долларов, при заработках «под крышей» аптекаря в десять. Только выехал, а уже догоняет налоговый инспектор и спрашивает строго: - На какие такие средства, мистер Смит-Вессон, вы приобрели столь дорогую штучку?А ну-ка быстренько, (как Дзержинский) прямо в глаза мне глядеть! И спекся «Вессон», он же и «Смит» лет этак на сорок. А у нас начальник какого-нибудь административно-организационного департамента по координации жадности с глупостью, без тени тревоги катит по центру многолюдного города на личном «Ленд-Крузере», да еще с мигалкой, при жаловании, достаточном только на подкачку одного колеса, и ничего, спокоен, как черепаха Тортила! «Ленд-Крузер», дворец «о трех этажей» в деревне Просторы, (где земля давно меряется не на сотки, а на квадратные сантиметры, стоимостью по цене итальянской замши), еще кое-что из домашней «утвари», (бриллианты, меха, коллекционные сервизы, другая мелочь), все оформлено на тещу, работающую всю жизнь в парикмахерской при коммунальной бане. А потом для таких случаев есть вообще аргумент волшебной действенности: - Ребятки! Не пойман – не вор! Хи-хи-хи! Тем более у того, кто ловит, тоже все может числится на бабушке, но уже на своей. Да и жена, голубка сизокрылая, с госпожой Батуриной вполне может потягаться по степени успешности. Вот и лови их, как маринованных рыжиков по тарелке! Но если наберемся однажды решимости и прекратим играть в эти «забавы», тогда, возможно, что-то и сдвинется, тем паче читинские остроги навзрыд, (Ох, как навзрыд!) плачут по многим «персонажам» в чиновничьих лампасах и расшитых мундирах. И вот после этого, в «фамильный» дворец переселится детский интернат для ослабленных малышей, «Ленд-Крузеры» - в МЧС, бриллианты – в алмазный фонд, а бывших начальников - в Нерчинск и, запомните, минимум лет на двадцать пять, без права переписки, с карцером и без телевизора. В ином случае, призывы к социальной гармонии выглядят не более как попытки позвать всех лезть скопом на Эверест босиком и в одних кальсонах. В лучшем случае массы ответят: Ищи дурака!.. Кстати, за отличную работу (такую оценку дал нам Сергей Брониславович Бронников) при подготовке топографических схем под путевое хозяйство для спецобъектов (так именовались в секретных документах бронепоезда), мы и получили те суммы, что так переполошили мою маму несоразмерностью количества. Хотя Иохим, (как рассказывал Генка) бурчал, что «Бронька» нам не доплатил и он давно его знает, как жулика и пьяницу. Впрочем, послушать Иохима, так у него все жулики, и большинство пьяницы. Более того, за «стахановский труд» нам выдали грамоты, что крайне удивило родителей, часто упрекавших нас в отсутствии усердия. - Может быть, действительно, ты взялся за ум! – раздумчиво сказал папа, читая раскрашенную бумагу с девизом начертанным золотом: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Награды на общешкольном комсомольском собрании вручал сам Лазарь Наумович Губельман, чем до глубины души потряс впечатлительную Луизу Марковну Шакальскую, которая, если говорить честно, была о нашей компании (и не без оснований) не очень высокого мнения. Счастливая безмерно, она даже приобняла щуплого Рыжкина, выразив удивление, что такой худенький и так славно трудился, а главное слушался. Потом я узнал, что в социалистической идеологии подобные действия трактовались, как сочетанием моральных и материальных стимулов. Кстати, совсем неплохо придумано. Фотографию одного из нас решили даже повесить на школьной Доске почета. На педсовете, говорят, немало спорили – кого? В конце концов, остановились опять на самом худеньком, Борьке Рыжкине. - Рыжий! Ты там смотришься, как волк среди красных шапочек! - хохотала Сонька. - Нет, ты гляди! – плачущим голосом возмущался Борька, - Я ее трогаю? Ну, скажи,Володька, трогаю?.. Дождется таки! - Боря, успокойся! – гладил его по взъерошенной голове Генка, - Это в ней зависть бурлит! Но между прочем, такая приятность и на «Рыжего» благотворно подействовала. Мы тогда по-настоящему возгордились, что с нашим участием грозные советские «спецобъекты» заняли новые исходные позиции. То было время, когда страна выходила из послевоенной разрухи, гудела огромными стройками, сияла «хрущевской» решимостью и жила большими надеждами. Прекрасное, скажу я вам, было время! Где-то невиданными темпами возводились Байконур и Саяно-Шушенская ГЭС, создавалась гигантская авиапромышленность, выпускавшая сотни современных самолетов, был построен первый в мире атомный ледокол, с огромным пропагандистским шумом поднималась казахстанская целина. У нашего поколения и тени сомнения не было, что мы делаем важные, а главное, своевременные дела. Будущее рисовалось в самых радужных красках. Извините меня за несдержанность (накипело!), но «просрать» достигнутое невероятным трудом миллионов могут только целеустремленные, от рождения заточенные на злобную ненависть ко всему отечественному, враги, причем в тесном взаимодействии с клиническими недоумками, которые у нас почему-то всегда в президиумах. Последние, если что умеют, так это выбирать самый влиятельный на тот момент «президиум», лучше всякого Мухтара угадывая свой «момент истины» на предмет, когда надо «делать ноги»… в другой «президиум», более подходящий. Есть просто уникальные мастера этого промысла, всегда в «шоколаде», всегда при «мигалке», всегда на телевизоре и главное – всегда убедительны. Во времена канувшие – воинствующие атеисты, сейчас – смиренные прихожане, в любое время впереди любого «крестного хода», будь то первомайская демонстрация или Святая Пасха. Словом, всегда и везде, ссы в глаза-Божья роса!.. Когда весна придет, не знаю Вечером, измотанные, мы возвращались в обжитой «класс», падали на тощие матрасы со ржавыми следами толстой проволоки и лежали без движений, подняв на кроватные спинки натруженные за день ноги. Даже болтать не хотелось, да и тематики особой не было, с утра одно и то же. Бронников вошел в производственный «раж», себя не жалел и нас гонял как «сидоровых коз», выбивая, как он говорил, излишнюю «одомашненость», неустанно повторяя: - Вы у меня людьми вернетесь! Валяясь после ужина, мы покуривали все тот же лежалый «Байкал» и от скуки слушали в душной темноте радио. О, это волшебное Всесоюзное радио, невозвратная сила, очищавшая народ от любой скверны, отрада миллионов простых людей, рассеянных по огромной и пестрой стране! Раздвигая сумерки, в «мягких домашних тапочках», радио входило в каждый дом с мелодиями и словами, способными растопить любое окаменевшее сердце: Снова замерло все до рассвета, Дверь не скрипнет, не вспыхнет огонь, Только слышно на улице где-то Одинокая бродит гармонь… Особенно нравились песни на стихи Фатьянова. Слова простые, как девичье дыхание на крепком мужском плече, а сколько волнующего смысла! Они прокалывали душу чувством сопричастности к этой прекрасной жизни, наполняя ее надеждами на будущее, одухотворенной, прежде всего, ожиданием любви. Вслушиваясь в музыку ясных и таких понятных слов, всякий человек искал и находил в них что-то свое, сокровенное, родное, близкое только ему одному: В городском саду играет Духовой оркестр. На скамейке, где сидишь ты, Нет свободных мест. Оттого, что пахнет липа Иль роса блестит, От тебя, такой красивой, Глаз не отвести… Мне и сейчас кажется, что даже в самом имени Алексея Фатьянова была скрыта какая-то тайна звуков, словно их воспроизводила некая магия, сошедшая с небес, способная без труда проникать в суть вечного любовного романа мужчины и женщины: Мне б тебя сравнить бы надо с Песней соловьиною, С тихим утром, майским садом, С тонкою рябиною, - задумчиво пощипывая гитару, пел сверхпопулярный в те времена Марк Бернес. Он пел это во второй серии фильма «Большая жизнь», снятого после войны в продолжение первой, очень удачной картины, где заблистал всеми гранями бесценный дар Петра Алейникова, угадавшего образ этакого симпатичного трудяги, бесшабашного, в меру ироничного и бесконечно надежного друга. А вот со второй серией не получилось. Фильм по указанию ЦК изругали, песню объявили кабацкой, Бернеса напугали (хотя популярные деятели «кукиш» «в кармане» и прятали, но ЦК боялись почти смертельно). Уже много позже я узнал, что в какой-то степени Леша Фатьянов сам подтолкнул к таким выводам. В отличие от своих стихов, струящихся, как лесной ручей по луговой осоке, в жизни он был человек широкий, громкий и в шумности своей часто не знавший пределов. Он был воистину народный буян, нередко бунтарь, огромный, громогласный, публично плевавший на чопорные порядки, царившие в Союзе писателей. Лешу пытались ставить на место. В летописи этой довольно мрачной организации не было другого человека, которого бы так много раз исключали. Правда, потом принимали обратно. Не возвращать было нельзя, просто невозможно, потому что Леша, поцелованный Богом, был украшением русской песенной культуры, может быть ее самой крупной драгоценностью, этаким необработанным алмазом, вроде легендарного «Шаха», которым персидский венценосец откупился от гнева русского императора за убийство Грибоедова. Стоило диктору радио произнести: - Музыка Соловьева-Седого, стихи Фатьянова, «Соловьи», - как даже в нашем борзинском «бунгало» устанавливалась тишина до осторожного тиканья старого будильника: Майскими короткими ночами, Отгремев, закончились бои, Где же вы теперь, друзья-однополчане, Боевые спутники мои… - растекалось из радиоэфира по всей стране… Мой суровый отец, ни разу не отвернувший от смертельных опасностей жестокого века, зимой сорок второго чудом не растерзанный в свирепой бомбежке станции Бологое, куда фронтовые железнодорожники подтаскивали грузы для осажденного Ленинграда, одиноко доживал жизнь на пашковской окраине Краснодара. Когда звучала эта песня, отворачивался к окну и плакал…Сколько таких слез было пролито старыми солдатами, даже в страшном сне не представлявшим, что на родной земле, которую они отстояли, лишившись всего – родных, дома, очага, рук, ног, ребер, зубов, наступят времена, когда на «перестроечных» Арбатах будут продавать их боевые награды алчные, ничего не опасавшиеся, «пауки». Мне до сих пор загадочно, что свело их в дуэт, давший результат воистину сказочной творческой силы, таких разных, ленинградца Соловьева под псевдонимом Седой и москвича Фатьянова, по имени Алеша. Василий Павлович Соловьев-Седой, гениальный композитор, любимец народа и (что важно!) партии и правительства, в той жизни был прекрасно благоустроен. Он и депутат, и делегат, и лауреат, и народный артист СССР, наконец, Герой соцтруда, а главное, к чему бы не притронулся, все превращалось в заслуженный успех – одни легендарные «Подмосковные вечера» чего стоят! Солидный, немногословный, когда надо, официально важный, неторопливый, знавший себе цену, он всегда и везде источал житейскую уверенность, украшенную стабильным благорасположением властей, от Сталина до позднего Брежнева. Не случайно лет тридцать возглавлял ленинградскую композиторскую организацию, и что особенно приметно – всегда, всюду и для всех без исключения – Василий Павлович! А вот Фатьянов очень редко бывал Алексеем Ивановичем. Чаще Леха, Лешка, Леша, в лучшем случае, Алексей, дерзкий весельчак, душа компании, легко возбудимый балагур, с немыслимым диапазоном человеческой живости, от обнимания с малознакомым человеком до мордобития такого же. Однажды в поезде подрался с каким-то генералом, тот в чем-то проявил неучтивость к поэзии. Люди, близко знавшие Алексея Фатьянова, утверждали, что он принадлежал к ярко выраженному русскому архетипу неуемного творца, который если пел-то громче всех, если угощал – то всех подряд, коли любил – то обязательно на уровне обожествления, а ежели не любил – то до крайних определений и даже рукоприкладства. В отличие от Соловьева, подслеповатого коротконогого толстячка, Леша был высок, красив, с широкой белозубой улыбкой, густой каштановой гривой, да вот в жизни ни одно из этих качеств особого благоуспеха ему не принесли, за исключением женщин, которые влюблялись в неукротимого Лешку с мимолетного взгляда, хотя предан был только одной – своей жене Галине, тоже очень красивой, но удивительно терпеливой, способной вынести все: и радость, и горе со своим неуемным мужем. Милиция нередко крутила ему руки, как отпетому хулигану. Однажды благодарный Союз композиторов (в отличие от неблагодарного Союза писателей) решил в честь популярного поэта-песенника устроить большой праздничный фестиваль. Для этой цели выбрали город Владимир, возле которого в маленькой деревне (Малое Петрино) родился юбиляр. Растроганный Алексей приехал на сутки раньше, но на вокзале с кем-то повздорил, словом и даже действием обидел местных милиционеров, и после короткого сидения в железной клетке, получил очередные пятнадцать суток. Утром следующего дня, плача навзрыд, подметал привокзальную площадь, а мимо шли приехавшие на «фатьяновский» фестиваль известные всей стране люди. Им и в голову не могло взбрести, что в дальнем углу, в лохматой гурьбе пьяниц и дебоширов, беззвучно взывает (конвой кричать запрещал) виновник торжества. Всесильные, особенно из Союза писателей, его недолюбливали. А за что любить? За прямоту оценок и публичное их озвучание в любой аудитории? Кому понравится? Как-то исключенный в который раз и в связи с этим публично униженный бухгалтерской челядью лишением оговоренной путевки в писательский дом отдыха в Коктебеле, Фатьянов решил поехать туда «дикарем». Деваться некуда, всю зиму обещал жене и детям отдых на море! Каким-то образом удалось устроиться, но предупредили, что руководитель Союза писателей России, многоуважаемый Сергей Владимирович Михалков, не только издал распоряжение –в писательскую столовую в шортах не пускать, но и лично это дело контролирует. - А это он видел? – дерзко ответил Фатьянов, показав то, что обычно в таких случаях показывают и принципиально, на глазах у всех, стал ходить в трусах и майке всюду, загорелый, уверенный, демонстративно радостный, благо столовая находилась прямо на раскаленном солнцем берегу. Конечно же, Соловьева-Седого и Фатьянова свел только талант, безмерный, всесокрушающий дар, включая даже несокрушимую российскую зависть. Подлинный талант, самой высокой пробы, свободный от алчной выгоды, расчета на чье-то благорасположение, просторный, широкий, как море, которое оба любили без памяти, вне зависимости от названия, Черное, Белое, Балтийское… По-честному говоря, ни Василия Павловича, ни тем более Алексея, никогда не волновала показная рабская покорность, столь свойственная многим, поэтому и по сегодняшний день так крепко держат сердца простые, но пронзительные слова, положенные на замечательную музыку: Не знаю слов я боле, Судьбу свою храня, Три года ты мне снилась, А встретилась вчера… Фатьянов, как и положено разудалому русскому поэту, умер рано, в сорок лет. Умер от разрыва аорты. Скоро исполнится полвека, как его нет. Думаю, эту дату вспомнят, если не официально, то хотя бы самой последней, которая, так же как и многие фатьяновские песни, вызывает слезы у любых поколений. Помните, как задушевно ее пел незабвенный Коля Рыбников в фильме «Весна на Заречной улице»: Когда весна придет, не знаю. Пройдут дожди, сойдут снега, Но ты мне, улица родная, И в непогоду дорога… Я не устаю удивляться мистическим проявлениям, связанными с песенным наследием советских композиторов, по растоптанным следам которого, вздымая пыль и источая вонь, мчится нынче попсовая «конница», пострашнее, чем кривоногая монгольская орда, скакавшая когда-то по выжженным русским землям. Только табунное ржание, сопли-вопли да похотливое гиканье с утра до ночи звучат в эфире над согнутой в дугу страной. Кубанью когда-то управлял первый секретарь крайкома партии Григорий Сергеевич Золотухин. Очень строгий был руководитель, улыбался редко, а когда и улыбался, то становилось не менее жутковато, особенно «крапивному семени», чиновникам и чиновницам, которых Золотухин гонял нещадно. Так вот, покойный Витя Солошенко, красавец, баянист, певун, руководитель краевого комсомола, мне рассказывал, что любил на досуге Григорий Сергеевич напевать вполголоса хорошие песни, особенно уважал «Катюшу». Пел неплохо, с чувством. - Песня эта, - добавлял растроганно, - как добрая память, обо всем расскажет. А музыка какая! – добавлял восхищенно, ломая всякое представление о суровости своего характера. А теперь судите, в чем мистика? Был я недавно на Новодевичьем кладбище, российском национальном погосте. Случайно наткнулся на могилу Золотухина, закончившего земной путь (слава Богу, еще до «перестройки») в должности министра заготовок, то есть продовольствия. Перевел взгляд, а рядом Матвей Блантер, автор «Катюши». Мороз по коже от таких пересечений! Видимо, тому, кто высоко, так угодно было. В нашем мире, как утверждают пастыри, ничего случайного нет и никогда не было. Крест свой несем заслуженно! Начнем с приседаний Потихоньку обживаемся. Впервые оторвавшись от родителей, начинаем самостоятельно искать путь к житейскому благополучию. Тихоня Фабер, на деле оказался неким прототипом кота Матроскина, приволок откуда-то продавленное кресло и самое ценное – керогаз. Нынче это «сооружение» вряд ли встретишь даже в политехническом музее, а тогда всякое утро советских людей начиналось с бодрого голоса Алексея Гордеева, ведущего радиозарядки на фоне кухонного керосинового чада. - Доброе утро, товарищи! – если даже на улице сплошная мгла, солнечным голосом радостно взвывал Гордеев, - Подымайтесь! И-и-и! Начнем с приседаний… Раз-два! Поглубже, товарищи, энергичнее… Дышите ровно… Еще глубже… Не теряйте темпа! Вот так. Молодцы! А за стенкой уже гудел сизым пламенем безотказный, как автомат Калашникова, керогаз, смешивая надежные запахи керосина с ароматами жареной картошки. Петька на этот счет оказался искусным кулинаром. К процессу приготовления пищи никого не подпускал, зато его «фирменная» картошечка с луком хрустела на зубах румяной корочкой и при этом аппетитно свежа и сочна, особенно когда поверху он сдабривал ее свежей сметанкой, за которой рано поутру посылал на станционный базар «Рыжего». Кстати, Рыжкин распоряжался нашим «общаком», Генка сразу принял такое решение: - Деньги «Рыжему»! Мне давать нельзя, Володьке,тем более! А у «Рыжего» снега зимой не выпросишь, поэтому целей будут, - подвел итог наш «вожак». - Вам бы только транжирить! – брюзжал из своего угла Борька интонациями легендарного парижского скопидома, господина Эстержаба. Надо признать, что касаемо денег, «Рыжий» проявлял неожидаемую от него расчетливость, обдуманность и тихушничество. На рынок ходил всегда один, вынимая душу из торговок, обнюхивая, ощупывая, пробуя на язык товар, строго следя за весами, а главное, нудно, неуступчиво терпеливо торгуясь за каждую копейку. В таких обстоятельствах никто и подумать не мог, что именно «Рыжий» (я вспомнил) затеял тогда драку с народным артистом, пообещав ему «оторвать уши и откусить нос». Впоследствии Борька работал главным бухгалтером Таймырской нефтегазовой экспедиции, (это где-то у «черта на рогах», аж за Полярным кругом), создав авторитет непреклонного, разумного, крайне строгого финансиста, этакого зоркого стража соцсобственность. Много лет спустя, в гостинице «Москва», (снесенной зачем-то Лужковым) я рассказывал его дочери Маше, танцевавшей в кордебалете Большого театра, о наших юношеских «художествах». Машенька затыкала дочке ушки, делала большие глаза и, хватаясь за сердце, картинно охала: - Никогда не поверю! Папа был такой мягкий… В таких случаях я всегда вспоминаю Луку, странника из горьковской пьесы «На дне». В конце первого акта несчастная Анна, кутаясь в тряпье, битая мужем, смертельно больная, никому не нужная, потянулась исказненной душой к кроткому старикану с тихим ласковым голосом: - Гляжу я на тебя… на отца ты похож мово… на батюшку… такой же… мягкий… - Мяли много, оттого и мягок.., - горьким смехом задребезжал Лука голосом великого мхатовского актера Алексея Николаевича Грибова. Как нужны они нам всегда, эти странные русские странники, способные утешить, успокоить, сказать вовремя что-то нужное тихим, уютным голосом. Особенно сейчас, в жуткое безвременье вяло текущей междуусобной войны, когда мнут всех подряд. Есть ведь факты много страшнее, (хотя бы будничной привычностью, а от этого вроде малозначимые), чем жестокое побоище на Манежной площади, всполошившее Москву, да и всю Россию. Мое израненное, изрезанное хирургами шунтированное сердце могло и не выдержать публичной «порки», устроенной маленькой старушке, крохотному одинокому существу, скончавшемуся на глазах равнодушного как зимняя пустыня, общества, уронив седую голову на обшарапанный стол торговой подсобки. Нищую одинокую старушку, (а у нас большая часть стариков нищее горьковских «героев»), соблазнившуюся двумя глазированными сырками стоимостью в десятку, доставили в застенок супермаркета два бугая, два бультерьера, профессионально вывернув карманы и пустой кошелек. За десять рублей спокойно забрали человеческую жизнь и без того уже почти невесомую. А ведь если полистать ту жизнь, хотя бы по трудовой книжке, наверняка распухшей от благодарностей «за многолетний ударный и добросовестный труд», станет ясно, что мы пинком отправляем на тот свет лучший свой генофонд, тех, кто еще готов умереть от стыда. Мы, что, не понимаем, что и «бультерьеры» – тоже жалкие заложники системы. В иных обстоятельствах могли стоять у станков, крутить штурвалы комбайнов, вращать ковши экскаваторов, тянуть ЛЭПЫ, а вынуждены охранять чужие закрома, всякий раз поджимая хвост, потому как отлично знают: чуть что и живо сволокут на живодерню. Вот хроника всего лишь одной теленедели. Скажите мне, в какой столице мира люди еще минуту назад не подозревавшие о существовании друг друга, в самом центре мегаполиса, на глазах у сотен спокойных зрителей, целенаправленно убивают друг друга, только за то, что кто-то кому-то не уступил дорогу? В любимом мною Нижнем Новгороде, крупнейшем университетском центре, «на стрелке далекой», где призывно когда-то звал всех к счастью гудок волжского парохода, рассвирепевшие пенсионеры, вооружившись дрекольем, бьют строителей, пытавшихся «втиснуть» в узкое палисадниковое пространство очередное бетонное «чудище». Бьют с одной целью – убить! Сил бы хватило! А ведь, заметьте, с обеих сторон лупят друг друга соотечественники, у которых ничего нет, не было и никогда не будет. А тот мужик беспутный, что в глухом уральском поселке, одурев от пьянства и безысходности, спалил себя и суд, из названия которого мы охотно вымарали понятие «народный», превратив в сущности в антинародный, где русская истина про «дышло» нынче самая что ни на есть расхожая. Я уже не говорю о имперском величии, всеподавляющей роскоши правоохраняющих новоделов. Для чего? Шоб боялись до онемения, чтобы картуз сдергивали при одном виде? Помните, как у Некрасова: Вот парадный подъезд По торжественным дням Одержимы холопским недугом… Достаточно взглянуть на грандиозный новодел (хотя старое было вполне приличным) краснодарского краевого суда, чтобы понять, что это именно так. После такого зрелища сам собой напрашивается вопрос – Зачем? Зачем в городе средней величины, с немалым количеством острых проблем, здание суда вполне «спорит» с Пентагоном, как известно, самым гигантским сооружением в мире. Со скрипом втиснутое в исторический квартал, всеми гранитными выступами помпезно устрашающий монстр угнетает все окрест, а главную библиотеку Кубани, вместе с небрежно сдвинутым в сторону памятником Александру Сергеевичу Пушкину – в первую очередь. Мой друг старинный, седой подводник, в дни Карибского кризиса, месяц пролежавший в на дне океана под боком у Америки, посмотрел на все это и зло выматерился: - Ведут себя, словно вся страна у них под следствием! Прокурорам, рассказывают, можно по встречке гнать, к пьяному не подходи, с бандитами в бане парятся… Вон в Подмосковье чё делается… «Крышевал» областной «наперсточников», а наказание - пальцем погрозили. Черти что! - и в продолжение обсуждения очередной теленедели, выкатив на ладонь таблетку нитроглицерина, кивнул в сторону судейского исполина с притулившейся сбоку публичной библиотекой и горько сказал: - При таком контрасте никому ничего и объяснять не надо – все видно, как на ладони! А че церемониться! Все равно никто ниче не читает! А озверение людское, проще, конечно, «лечить» судом, тюрьмой, гауптвахтой, лагерем, психушкой, ссылкой в места, где мужик тот беспутный себя жизни лишил, а заодно и других, ничем не причастных… А Борька наш, Борис Сергеевич Рыжкин, погиб на охоте. Поехал как-то с производственным коллективом в тундру пострелять северных гусей. Накануне до хрипоты спорили, как получше разодрать на куски нефтегазовое управление. Борис был единственный, кто выступал против, грозил жаловаться «куда надо». Видать , проснулся в нем тот «Рыжий», что с кастетом в кармане за друга и правду готов был «уши оторвать и нос откусить». Гусей добывали дробью, а в Борьке пулю нашли, этакий полновесный жакан, рассчитанный на медведя. Видать, заранее грели за пазухой. Но сильно расследовать не стали, сошлись во мнении о несчастном случае, без которых ни один охотничий сезон не обходится. Даже у нас на Кубани дела эти почти всегда полутемные. Что-то я не припомню, чтобы после этакого ЧП кого-то к Иисусу потянули, так легкими неприятностями ограничиваются. Словом, спи спокойно, дорогой товарищ! Факты не подтвердились! Все равно не вернешь! Тем более в ту пору все возбужденно спешили. Подступала пьянящая эра чубайсовской приватизации, сулившая каждому по новому автомобилю «Волга». В итоге, как уже часто бывало, дело закончилось анекдотом: - Отари! А Волгу ты купить можешь? - Запросто! - А две? - Свободно! - А десять? - И десять могу. - А сто Волг? - Слюшай, дарагой, зачем мне столько воды?.. Придет время, быть может и вернемся к радиозарядке, начнем приседать по утрам, только вот второго Гордеева вряд ли найдем. Отечественный эфир прочно «схвачен» бойкой барышней с лицом молодого верблюжонка. Говорят, если что не по ней, «плюнет» так, что мало не покажется. Позволяют, видать… Те, у кого есть такое право! Тихие вечера Обедать Бронников водил нас в столовую паровозного депо, насквозь пронизанную миазмами горелой трески. Мы брезгливо морщили носы, поскольку толк в рыбе понимали, (все-таки с Амура), а тут ее в невероятных количествах жарили в огнедышащих противнях до состояния хрустящей подошвы. Обед, как правило, состоял из куска этой самой трески в сопровождении армейской перловки, политой белесой жидкостью, похожей на мучной клейстер и щей, которые мы почти не ели. От одного слова «щи» у меня по сей день начинается аллергия. Валерка Дербас кривился и спрашивал: - А знаешь ли ты, друг мой, почему щи называются суточные? - Понятия не имею! - Это порождение гражданской войны. На вокзалах их варили круглые сутки в большущих котлах. Главная составляющая – кислая капуста. Ее бросали в кипящую воду, немного картошки, если была, чуть крупы, побольше соли, чтобы запах портянки отбить и варили в сталеварном режиме, то есть день и ночь. Как дно приближается, бабахнули ведер несколько кипятка, котел снова полон и так круглые сутки… Голодные подходи! Главное, чтоб горячо было и много! Валерка не ел и треску, а за компанию жевал хлеб, запивая его компотом их сухофруктов. - Как уверяют литературные классики, - разглагольствовал наш всезнающий друг, - вся история человечества - .это борьба за две вещи – еду и тепло. А тут, - он обвел взглядом жующее пространство, - присутствует все … И еда и тепло! - Да-а-а! –бурчал Генка, который мёл все подряд, - Кулинарные традиции гражданской войны в этом населенном пункте, как я понимаю, сохраняются в полном объеме. Как вы считаете, Сергей Брониславович? Бронников оторвался от тарелки: - Не ресторан, конечно, но жить можно! – утершись большим платком, добавил с укоризной: -- Разбалованы вы! Жизни настоящей не видели. Я однажды, когда Раскову в тайге искали, сырого ежа съел и ничего, живу… Прижмет, так что попадя жевать будешь. А это, - он опять обратил внимание на чавкающее окружение, - нормальная рабочая столовая. Цены приемлемые, порции большие, готовят неплохо, по-моему… Шумновато, конечно, а так ничего… На кухне, где суетились толстые тетки в заношенных халатах, как в листопрокатном цехе все творилось на пределе звуковых модуляций, стоял сущий гвалт. Бабы общались противно визгливыми голосами, громко стучали черпаками, крышками, постоянно что-то роняли, огрызались на подавальщиц (так называли в подобных заведениях официанток), тоже наглых, оглядывающих посетителей с нескрываемой неприязнью. Это еще ничего, хуже когда начинали хохотать, обнажая рты со слизаной помадой и большими железными зубами, сотрясая толстые животы, подвязанные захватанными полотенцами. И о, вдруг! - Боже ты мой, глядите, луч света в темном царстве! – воскликнул Дербас. К нашему столу подходила тоненькая застенчивая девушка. Заливаясь краской от смущения, она чуть слышно попросила талоны и тут же унесла их к раздаточному окну. - Какая прелесть! – сказал Бронников, - Место, правда, для такой девушки не сильно подходящее. - А вы, Сергей Брониславович, оказывается не только охотник до ежей, - съехидничал Генка, - По правде говоря, мне тихони вообще не нравятся! Это у нее такая форма защиты, чтобы не приставали. Хотя… - Что ты понимаешь! – вдруг взвился Дербас, - Просто девчонке, видать, приходится на жизнь зарабатывать… Через несколько минут она появилась с тяжелым подносом и сгорая от румянца, стала расставлять алюминиевые миски со щами, от которых шел горячий пар, отдававший банным веником. - А как вас зовут, девушка? – спросил Бронников отеческим тоном. Она подняла темные глаза и чуть слышно ответила: - Лена! - Какое красивое имя! – захихикал «Рыжий». – Главное, очень редкое! - Почему? – строго спросил она, повернувшись к Борьке и тот вдруг непривычно смутился. Уж больно глаза у девчонки были серьезные, внимательные, совсем не склонные к пониманию иронии такого рода. - Вы здесь работаете? – снова поинтересовался «Броня». - Ну, нет! – девчонка смущенно улыбнулась, - Я бабушку на неделе замещаю… Еще учусь, в десятый класс перешла… В школе каникулы, так я тут подрабатываю. Мы захохотали и девушка удивленно подняла брови. - И что смешного? – чуть слышно, с легкой обидой произнесла она. - Да вы не сердитесь на них, Лена! Они такие же, как вы, - Броня выглядел заботливым папашей большого и дружного семейства.- Трудятся в каникулы, исправляют недостатки характера. Ну, и заодно формируют рабочую биографию… - А какие у них недостатки? – девушка немного ожила. - О-о! -горько рассмеялся «Броня», - Трудно даже перечислить, очень много… Зубоскальство, склонность к лени, немотивированное бузотерство… Что еще? – он посмотрел на Генку. - Я думаю, к нашим недостаткам можно отнести, прежде всего, отсутствие здоровой критики вышестоящих руководителей… - Кого же? - насторожился «Броня». - Например, этой столовой. Надо ж придумать, чтобы барышня таскала неподъемные подносы с пищей для гегемона, я имею ввиду рабочий класс местного железнодорожного узла… Так мы познакомились с Леной Кудренко, которая, оказывается, жила неподалеку от нашей «школы» и была «ушиблена» совсем неподходящим, как нам казалось, для этих мест делом – театром. Как и все стремящиеся в артисты, выглядела она с некоторыми странностями. Могла вдруг на середине разговора замереть, уставясь неподвижным взглядом в какую-нибудь точку и сидеть там довольно долго. - По-моему, она малахольная! – вещал Рыжкин и мне казалось, что этот раз он был прав. Но активно сему возражал Дербас, которому Ленка явно нравилась. Он, кстати, и «протоптал тропу» к ней в дом, точнее уютный палисадник, густо засаженный сиренью, где мы стали бывать довольно часто. Девчонка жила с бабушкой, той самой, что работала в деповской столовой. Та, на удивление, к нам относилась очень хорошо, называла «мальчиками», выделяя при этом Валерку, который помогал ей колоть лучину для самовара, накрывать на стол и всячески демонстрировал уважительность. Вечерние посиделки назывались «чай». К «чаю» обязательно выходил сосед, интеллигентный старичок, с непременной газетой в руке ,в тюбетейке и с очками, сдвинутыми на лоб. Его звали Серафим Константинович Козельский, в узловом клубе он руководил театральным кружком, в котором, как оказалось, примой была Елена. Он нередко называл ее «Прекрасной». В моей жизни было немало Елен, но прекрасной была только та, что из Борзи, все остальные, как одна, были редкие вруньи. Следом по степени вранья идут Марины. Почему-то так выпадало на мою долю! Но это, к слову, как говорится, наблюдения между строк… Прошла бездна лет, но сквозь их толщу я по-прежнему отчетливо слышу отзвуки тех тихих вечеров в обществе «отца Серафима» (как его прозвал Генка), с уютным позвякиванием ложечек в чайных стаканах, дымно кипящим самоваром на просторном садовом столе, хрустом поджаренных баранок, сахарными щипчиками, из под которых синими искрами разлетался рафинад, конфетами-подушечками в старинной вазе и неторопливыми разговорами о театре, кино, славном нашем кино, захватившем в ту пору большущую страну без остатка, воистину от края и до края. Ленка разгораясь как ночной светлячок, в сиянии восторженных глаз без остатка растворилась в «серафимовских» беседах, который о русском театре мог говорить часами. Нам было интересно, тем более Серафим Константинович умел расцветить сознание необычностью сюжета, чередой событий, свидетелем и участником которых являлся. Он прикасался к ним с ощущением, словно персонажи рассказов находились где-то тут рядом. Так, вышли на минуту покурить и сейчас вернутся… Личная судьба старика была, конечно, переломана, как впрочем жизнь большинства людей его поколения, особенно имевших «счастье» родиться на рубеже веков, к тому же в сановном городе Петербурге, столице империи и ее врагов. - Я ведь мальчишечка Петроградской стороны, - рассказывал так, словно мы знали, что такое Петроградская сторона, - Это там, где любая смута зарождалась. Помню еще казачьи разъезды, цоканье копыт по нашим переулкам, один раз даже плетки отведал… А в театр меня Боря Блинов потянул, мы с ним в одном бараке жили, через стенку… Сначала в театр, а потом кино… «Боря Блинов» - это Борис Блинов, знаменитый довоенный актер, исполнитель роли Фурманова в фильме «Чапаев», который до мельчайшего эпизода знал любой мальчишка страны Советов, главного кинофильма нашего детства. Оказывается, Серафим Константинович в том фильме тоже снимался, правда, в эпизоде, в красноармейской толпе. Помните хлесткий вопрос Чапаева к взбунтовавшему эскадрону: - Кто стрелял? Тогда из строя вышел сумрачный невзрачный боец с винтовкой в руке: - Да мы тут, товарищ начдив, сами еще одного… кокнули! Это и был Козельский. Что уж его потом занесло в Борзю, трудно сказать. Людей в ту пору часто носил по свету обычный человеческий страх, желание спрятаться подальше от «ежовых рукавиц» и других разновидностей «классовой борьбы», хотя эвакуацию провел в Алма-Ате, вместе со многими известными актерами. Помог суперзнаменитый друг, после «Чапаева» в двадцать пять лет ставший одним из первых заслуженных артистов республики, любимцем зрителей, режиссеров, да и властей, что важно в любую пору. Осенью 1941 года большая часть советского кино спешно перемещается в Алма-Ату. Здесь, вдали от войны, в крохотной киностудии создавали те самые «фронтовые» шедевры, что, затаив дыхание, смотрела вся страна, не имевшая никакого понятие о реальной кровавой бойне, разыгравшаяся там, на передовых позициях, кроме потока «похоронок», осыпавших рыдающий от горя тыл. - Борис от природы был очень органичным актером, со внешностью победительного «героя», его часто снимали в ролях военных, - вспоминал Козельский, - Последним его фильмом стал знаменитый «Жди меня». Там главную героиню играла еще более знаменитая Валя Серова, Валюша, как мы ее называли… В этом фильме герой Блинова выживал в невероятной ситуации и по воле сценариста Константина Симонова возвращался к любящей, до сумасшествия преданной ему жене. Ее как раз и играла Валентина Серова, которая, к сожалению, в жизни никого и никогда не ждала, а повиновалась только своим неожиданным подчас желаниям, чем мучила влюбленного поэта бесконечно, подвигая на стихи воистину невероятной силы. Симонов хорошо знал эти качества Валентины и взывал: Жди меня и я вернусь, Только очень жди, Жди, когда наводят грусть Желтые дожди… Знать бы ему, что строки, обращенные к одной конкретной женщине, на фронте от Белого до Черного моря будут повторять миллионы мужчин, молитвенно вторя: …Не понять не ждавшим им, Как среди огня Ожиданием своим Ты спасла меня… А «герой» Блинова, боевой летчик, сбитый в тылу врага, успешный партизанский командир, преодолевая огонь, боль и смерть, идет к любимой, несмотря ни на что и прикрывает его от всех бед всепобеждающая любовь женщины. Какая замечательная сказка, а главное, очень своевременная! Надежда никогда не должна умирать! – таким был основной лейтмотив советской пропаганды. Но в реальной жизни многое (если не все) было далеко не так, даже в далеком от фронта алма-атинском убежище. Несмотря на отсутствие бомбежек и обстрелов, обстановка там была почти фронтовая, голодная, жесткая, почти жестокая, с лишениями, болезнями, неизбывным ожиданием горестных известий. Особенно донимали болезни и самая главная из них недуг всех войн – тиф, косивших эвакуированных бедолаг без всякого снисхождения к таланту и известности. Он подползал незаметно, но набрасывался яростно и сразу. Так в сентябре 1943 года, не дожив до тридцати пяти лет, умер «победительный» Борис Блинов, даже не успев посмотреть свой последний фильм с таким счастливым концом. Через месяц другая жертва, в тифозном бараке скончалась жена кинорежиссера Григория Козинцева, мечтательная красавица Софья Магарилл, несравненная баронесса Шталь из лермонтовского «Маскарада». Через несколько дней прямо со съемочной площадки в инфекционную больницу увозят умирающую красавицу Лидию Смирнову, всполошившую всю страну редкой искусительностью еще в фильме «Моя любовь». Тиф подбрасывает температуру до верхнего предела, истончая внутренности до толщины папиросной бумаги. Казалось, еще мгновенье и все… На анапском кинофестивале много лет спустя постаревшая и изрядно поблекшая народная артистка СССР Лидия Николаевна Смирнова рассказывала мне, что от смерти ее, в сущности, спасли два великих человека, оба в равной степени претендовавшие на ее сердце: композитор Исаак Дунаевский и кинооператор Владимир Рапопорт. Первый слал из Москвы полные отчаянной любви поддерживающие телеграммы, а второй – на костре из сухих листьев разогревал в больничном дворе яблочное пюре, поскольку ничего другого пораженный болезнью организм не принимал. - Дела были совсем плохи! Старенький врач, лечивший меня, заразился и умер, - медленно рассказывала старая актриса, невидяще глядя куда-то далеко-далеко в море, - А Володя Рапопорт, который ни на шаг не отходил, не заразился и меня поставил на ноги. Я до сих пор поражалась, как ему это удалось!.. В итоге Рапопорт и стал мужем Смирновой, а обиженный Дунаевский, называвший Смирнову не иначе как «солнышко», игнорировал до конца жизни… Большое счастье Однажды в наше «бунгало» на минуту забежала Лена и возбужденно сообщила, что в Борзю с гастролями приехал Центральный театр Советской Армии, а там играет ее любимая актриса Людмила Касаткина! В то время она была жутко популярна. На экраны только-только вышел фильм «Укротительница тигров». Касаткина исполняла там главную роль в образе очаровательной пухленькой блондинки, с голосом редкой мелодичности, но решимостью дрессировщицы с железным характером. Тут же возбудился Дербас, давно подозреваемый нами в тайной эротомании, о чем ему никогда не забывал напомнить «Рыжий». - А ну вас! – Валерка махнул рукой и побежал вослед Елене, как нам показалось, снова в сиреневый палисадник. - Конченый бабник! – подвел итог Генка. - И будущий подкаблучник, - добавил я. Но утром Дербас сообщил, что вчера он отстоял в Доме офицеров длиннющую очередь и купил два билета на спектакль «Летчики». - А зачем два? – спросил Фабер. - Я пригласил Лену! - Во те раз! – воскликнул Ходоркин, - Значит ты в театр с барышней, а мы тут у петькиного керогаза… Я бы про летчиков тоже посмотрел… Мне интересно! - Хотеть и мочь, господин Ходоркин, как говорят в Одессе, две большие разницы, - Валерка развел руками и сделал кникенс, - Спектакль послезавтра, а билетов тю-тю. Я взял последние и то на галерку… - Ну, нет! – Генка решительно спустил с кровати босые ноги, - Пошли до «Брони», пусть устраивает культпоход для трудового коллектива… Как ни странно, но Бронникову эта идея понравилась и он решил проблему проще, чем мы думали. Из штаба генерала Корабельникова, ( мы все-таки выполняли оборонный заказ), в приказном порядке позвонили начальнику Дома офицеров и Бронников за счет «Дальгипротранса» приобрел по нашей наводке аж семь билетов, в расчете на отца Серафима и Ленкину бабушку. Действуя исключительно из принципов великодушия, мы предложили Дербасу сдать купленные билеты и идти с нами в общей компании, к тому же за счет «датского короля». Но Валерка не без надменности решительно отверг наши предложения: - Я, между прочим, иду с девушкой и выглядеть в ее глазах крохобором не имею желания… - А мы? – спросил Фабер. - А вы…- он смерил Петьку подчеркнуто высокомерным взором, - а вы идете с ее бабушкой Прасковьей Никитичной, насколько я понимаю… Желаю успехов! Женщина исключительной душевности!.. За свою долгую жизнь я посмотрел множество спектаклей в разных театрах, начиная от Копенгагенской королевской оперы и кончая Хадыженским народным театром, который создал и долгое время возглавлял замечательный энтузиаст, мой друг Коля Полянский, (сейчас нет ни Коли, ни театра). Так вот, большую часть спектаклей я даже названий не помню, а вот тот, борзинский, помню до подробностей, прежде всего восхитительную Людмилу Касаткину, тогда молодую, быструю, как птица, заполнившей своим бесконечным обаянием битком набитый зал гарнизонного дома офицеров, где-то на самом краю советской земли, в степном Забайкалье. Помню даже ее сценического оппонента, этакого самоуверенного и наглого летчика, которого играл Станислав Чекан, впоследствии очень известный артист (вспомните, в «Бриллиантовой руке» могучего милиционера, наставлявшего Семена Семеновича Горбункова и жарившим для него яичницу)… Домой возвращались возбужденной гурьбой во главе с раскрасневшимся Бронниковым, который не забыл в антракте пропустить свои «фронтовые» сто грамм и в знак благодарности угостил начальника Дома офицеров, сияющего от пуговиц до сапог толстого подполковника, почему-то танковых войск. Единственное, Дербас был огорчен. Его билеты оказались на последний ряд балкона, а наши в партере, шестом, литерном ряду, но бабушка, зная увлеченность внучки, в последний момент поменялась с ней местами. Воспитанный Валерка виду не подал, правда, исподтишка показал кулак в ответ на ехидную Петькину рожу, украшенную высунутым языком. После спектакля растроганная Прасковья Никитична пригласила всех к вечернему чаю, на этот раз с домашними пирогами. Боже, что это были за пироги! И что это был за вечер! Бронников в дуэте с Серафимом Константиновичем деланным басом пели протяжные украинские песни: Взяв би я бандуру та и заиграв, що знав, Через ту бандуру бандуристом став… Потом вышла Лена и запрокинув гладко зачесанную головку, клокоча напряженным горлом, читала стихи: Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины, Как шли бесконечные, злые дожди. Как кринки несли нам усталые женщины, Прижав, как детей, от дождя, их к груди… После войны прошло всего лишь десять лет, но она продолжала проступать, как кровавая рана сквозь бинты в первых послевоенных поколениях, слава Богу, уже только пронзительными стихами фронтовых поэтов. Симонов оставался лучшим из них и по-прежнему самым востребованным. Тоненькая, как ивовая веточка, девчонка, закрыв глаза, под дальние паровозные гудки, читала, вонзая в сердце вещие слова: … Как будто за каждою русской околицей, Крестом своих рук ограждая живых, Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся За в Бога не верящих внуков своих… Опустив голову слушает Серафим, окаменел лицом Бронников, прячет плачущие глаза Прасковья, притихла и наша компания, внимая девичьему голосу, напряженному как струна. … «Мы вас подождем!» - говорили нам пажити, «Мы вас подождем!» - говорили леса. Ты знаешь, Алеша, ночами мне кажется, Что следом за мной их идут голоса… Через год Ленка поступила в Вахтанговское училище. Правда, в Москву с ней ездил Серафим Константинович, скорее для поддержки, чем для протекции. Уже много позже я узнал, что крохотная Борзя подарила отечественному киноискусству и театру, как минимум двух замечательных актеров: Наталью Гвоздикову и Виктора Сергачева, а не сильно показавшаяся нам Чита, так и вовсе Юрия Соломина и брата его Виталия, актеров самого первого ряда. Все они поднялись до уровня народных артистов страны, будучи при этом людьми из самых что ни на есть народных глубин, из далекой провинциальной России, давшей нашему национальному искусству Шукшина, Распутина, Вампилова, Лихоносова, Мордюкову, Бондарчука, Захарченко и великое множество других замечательных людей, искусство которых ведет сегодня смертный бой за сохранение той духовности и душевности, что на всю жизнь застряла в моей памяти и сердце тихими вечерами в незатейливом палисаднике маленького забайкальского поселка, жившего, как оказалось, на самом высоком уровне духовного взлета и человеческой доброты. Нет, не ездят ныне столичные театры гастрольными маршрутами по городам, а уж тем более, весям, больше в антрепризе суетятся. С одним стулом наперевес и чайником подмышкой (весь реквизит) «бременскими музыкантами» перемещаются по стране известные столичные артисты в поисках «хлеба насущного», желательно с маслом, а еще лучше – с икрой, бахвалясь потом по телевизору перед полунищей страной, ( не у всех, конечно) загородными имениями, которых сроду не было даже у Мамонта-Дальского. Для завершения всеобщей грусти по этому поводу не хватает только купринского «белого пуделя», хотя скрипачей с консерваторским образованием в московских пешеходных переходах я уже встречал… Однако, вернемся в Борзю, где лучше всех, в конечном итоге, устроился старший техник Бенецион Опарышев. Он, как тогда говорили, «сошелся» с весовщицей главного станционного пакгауза, на котором от военного времени еще сохранилось полустертое грозное предупреждение – «За курение – трибунал!». Весовщицу, зычную грудастую деваху гвардейского роста, звали Елизавета Кураж. Она командовала на складе, как на собственном подворье, но когда там появлялся «Опарыш», становилась непривычно тихой и ласковой, как дрессированная медведица из цирка «Шапито», который раскинул свои брезентовые крылья там же, возле вокзала. Вскоре Бенецион забрал свой скарб и окончательно перешел к Лизавете. По утрам прямо на крыльце он пил свежее козье молоко и потягивался, как помойный кот, которому, наконец, выпала удача сытно есть, тепло спать и с любой стороны доступно то, о чем раньше только мечталось под тайное рукоблудие. - Ну, вот и к Бенециону Израйлевичу пришло большое человеческое счастье! – зубоскалили мы, - Интересно, что же получится от сожительства волка с волкодавом? После пакгауза Лизавета заходила за «Бенькой», интересовалась скушал ли он яички, что она положила ему в портфель, а потом взяв под руку, бережно вела в сторону улицы имени паровоза Ползунова, возвышаясь над суженым ровно на голову. Там, в просторном рубленом доме они и вили свое «гнездышко». - Вот это каланча! – восторгались мы. – Такая уж точно коня на скаку остановит, в горящую избу войдет… - Вы бросьте ерничать! – осуждающе ворчал Бронников, - Хотя, конечно, если женщина таких кондиций начнет куражиться, то я Бенециону Исаковичу не завидую… - Он Израйлевич! – поправлял Дербас. - Да какая тогда будет разница! – махал рукой «Броня». Видимо, в этой любовной схеме ему тоже что-то не сильно нравилось. Но для нас «бенькино счастье» закончилось тем, что в Отпор вместо него поехал сам Бронников, выбрав подсобниками меня и Генку. Отпор – это конечный пункт на советско-китайской границе, (сегодня, по-моему, называется Забайкальск), тогда небольшая станция с помпезным вокзалом «сталинского» типа, мимо которого, обтекая с двух сторон, день и ночь грохотали составы. Я хорошо помню, как к гранитному порталу со стороны Китая подходили поезда, под завязку набитые одноликими китайскими парнями. Они с восторженной радостью оглядывали нас, первых советских людей, о которых им с утра до вечера твердили, что «русский с китайцем – братья навек». Молодых китайцев тысячами везли в Советский Союз, одетых только в майки и одинаковые холщевые штаны. В Отпоре их переобували в нормальную обувь и впервые кормили досыта. Их ожидала «страна всеобщего счастья» и это было, действительно, так! Китайцев встречали восторженно. Советские люди искренне делили с ними радость недавней победы над «японскими империалистами», считая, что ее величие озарит нам путь в будущее, в которое мы пойдем, крепко обнявшись, русский и китаец. Впрочем, так долго и шли... Через пару лет, поступив в Уральский университет, я учился с китайцами, очень дружелюбными ребятами, с одной только разницей – мы учились между делом, а они день и ночь. Была даже такая поговорка: - « Сидеть в читальном зале до последнего китайца!» Это считалось поступком, близким к подвигу, потому как китайцев пересидеть в библиотеке никто не мог, да и не стремился. Однажды к декану, профессору Сурову, пришел плачущий китаец и попросил его отчислить из университета, поскольку он сильно огорчил председателя Мао, получив на экзамене по латинскому языку тройку. Дело кончилось тем, что молодого преподавателя-латиниста на закрытом партсобрании за политическое недомыслие «мыли» так, что он плакал громче китайца… В Отпоре нам было одиноко и скучно. Мы жили в расположении воинской части и всякий вечер валялись на койках, слушая рассказы «Брони» о прошлой жизни. И вот тогда я впервые узнал, что друг мой сердечный Генка Ходоркин, вовсе не Ходоркин и даже не Генка, а родился Иоганном Максовичем Раппопортом. Его отец был радистом Дальневосточной воздушной армии, погибший при «исполнении служебного задания». Хотя никакого задания в общем и не было. Эту грустную историю нам поведал Бронников, который молодым парнем принимал участие в поисках знаменитой летчицы Марины Расковой, выпрыгнувшей в тайге из гибнущего самолета… Совершенно секретно Это были времена немыслимых воздушных рекордов, героических смертей во имя Родины и … помпезных похорон, сценарии которых разрабатывали самые талантливые режиссеры. Из Колонного зала урну с прахом, усыпанную цветами, везли на орудийном лафете, где на Красной площади, главном кладбище страны, ее встречал всеповергающий гром траурного оркестра и правительство на Мавзолее во главе со Сталиным. Вся страна обливалась слезами под скорбные слова, проистекающие из всех радиостанций Советского Союза. Сегодня у нас публично, под телевизор, хоронят только артистов, а тогда в основном летчиков, которые бились с иступленной последовательностью, словно только и стремились к траурной помпезности ритуального погребения. Так, например, в конце 1938 года хоронили Валерия Чкалова, разбившегося в Москве во время испытаний нового самолета И-180. По поводу причин его гибели ходило масса слухов, начиная от специально подстроенных козней до расправы за публичную защиту «врагов народа» Рыкова и Бухарина. В течение многих лет «масло в огонь» подливал сын Героя, Игорь Валерьевич Чкалов. «Уже после гибели отца, - рассказывал он через полвека корреспонденту «Известий», - произошло несколько загадочных случаев, точного объяснения которым нет и доныне. К примеру, на следующий после катастрофы день сброшен с электрички и умер ведущий инженер по испытаниям И-180 Лазарев. Вскоре арестовали начальника Главка наркомата авиапромышленности Беляйкина. Через пять лет его выпустили, но через день убили в собственной квартире…» Ходили слухи, что в квартире Чкалова после случившейся беды нашли коробку охотничьих патронов, которые вначале давали осечку. Но стоило для перезарядки переломить ружье, как они «стреляли» прямо в лицо охотнику и прочее в том же духе. Да вот незадача! Сам Сталин на заседании Главного военного Совета РККА все объяснил. В Кремле собрали всех командиров ВВС, вплоть до полков с единственной повесткой: «О мерах по борьбе с летними происшествиями и катастрофами в военно-воздушных силах». Присутствовала армейская элита СССР, вел совещание нарком Ворошилов. На трибуну вызывают генерала Мерецкова, командующего Ленинградским военным округом. У него в округе больше всего происшествий. Мерецков бледен, еще бы, за спиной, позади трибуны, кошачьим шагом ходит вождь. Генерал побаиваясь и желая потрафить Мехлису, главному политработнику и основному армейскому костолому, жалуется: - Партийно-политическая работа в авиачастях исключительно на низком уровне… Не хватает комиссаров! Мехлис подает реплику: - Надо на каждых сто человек иметь одного освобожденного политработника. Сталин тут же реагирует: - Зачем? - Он поможет в партийной работе, - объясняет Мехлис. Сталин взрывается: - Причем здесь партийная работа? Вы возьмите случай со Чкаловым. Тут недисциплинированность одна из причин. Он взялся испытывать серьезный скоростной самолет. В ЦК поступают сведения, что самолет не готов, через комиссариат обороны мною сделано предупреждение не давать согласие на вылет. Не разрешили вылетать! Но, несмотря на такое предупреждение, самолет не испытан, мотор тоже, Чкалов вылетает, сначала кружит над аэродромом, а затем, видимо, решает, как это он, Чкалов, будет летать только над аэродромом, уходить дальше, там мотор и самолет начинают финтить, он снижается на случайный двор, задевает за дрова и гибнет. Спрашивается, причем тут партийно-политическая работа?.. Эти слова доподлинные, я их взял из стенограммы заседания, датированного 16 мая 1939 года, а две недели спустя последовал приказ Народного комиссара обороны СССР, Маршала Советского Союза К.Ворошилова, где в частности, констатировалось, что «число летных происшествий за пять месяцев 1939 года достигло чрезвычайных размеров, 34 катастрофы, где погибло 70 человек. За этот период произошло 125 аварий, в которых разбит 91 самолет. Только за конец 1938 и первые месяцы 1939 года мы потеряли 5 выдающихся летчиков, Героев Советского Союза – т.т. Бряндинского, Чкалова, Губенко, Серова и Полину Осипенко…» - У нас на реке Амгунь таежная заимка была, прадед еще срубил, - вечерами рассказывал Бронников, лежа покуривая и время от времени прикладываясь к бутылочке. Он пил понемногу, по чуть-чуть, почти не пьянея, словно уважая сам процесс, закусывая лепестками тонко нарезанной брынзы. – Отец у меня и дед были промысловиками, старшего брата к этому делу потянули, а я после семилетки в Николаевск-на-Амуре подался, там как раз техникум землеустроительный открылся. Так вот, Саша Бряндинский у нас, возле села Дуки иногда охотился, на косулю, медведя. Приезжали вместе с ним летчики, боевые, горластые ребята, после охоты парились до треска в волосах, в Амгунь с гиканьем прыгали, там вода всегда ледяная. Сашка Героя получил за три месяца до гибели, за беспосадочный полет вместе с Коккинаки из Москвы до Владивостока. Лучшим штурманом страны считался… Погиб нелепо… Да уж, нелепее не придумаешь! Александр Матвеевич Бряндинский был, что называется, красавец мужчина, любимец публики, да к тому же прекрасно подготовленный штурман, ведущий специалист научно-исследовательского института ВВС. Владимир Коккинаки, шеф-пилот испытаний тяжелого бомбардировщика ТБ-З, за него двумя руками держался, знал с Сашкой Бряндинским на заблудишься. Когда, усиливая пропагандистскую мощь советской авиации был организован женский сверхдальний перелет из Москвы на Дальний Восток, он консультировал Марину Раскову, штурмана самолета «Родина». В эту пору в СССР не столько испытывали авиатехнику, сколько демонстрировали миру нового советского человека. Смотрите и завидуйте, все угнетенные земного шара! Не сидите сиднем, а берите молот, да по цепям, по цепям! Тогда и у вас будет такая яркая и счастливая жизнь, такие же прекрасные одухотворенные лица, всякое утро украшавшие сияющими улыбками газетные полосы… Их в экипаже было трое: Валентина Гризодубова, Полина Осипенко и Марина Раскова, три летчицы, три богини. Когда с Ходынского поля ранним утром стартовала «Родина», серебристый двухмоторный самолет, вся страна прильнула к радиоприемникам. Ну, ладно, все знают, какие у нас парни, а сейчас посмотрите, какие у нас девчата! Девушки, конечно, были на загляденье, особенно белозубая красавица Марина Раскова. Командир корабля, Валентина Гризодубова, рослая, двадцативосьмилетняя летчица, дочь известного пилота Степана Гризодубова, была яркой и убедительной не только за штурвалом, но и на любой трибуне. Это и подвигло назначить ее командиром, хотя второй пилот, майор Полина Осипенко в летном мастерстве была, конечно, повыше. Она и постарше, и летала на всех типах самолетов, слыла отчаянной, бесстрашной, прошедшей хорошую командирскую школу в строевом истребительном полку. Но было одно «но». С точки зрения женского обаяния Полина, конечно, уступала обеим, а уж Расковой тем более, смотрелась уж больно мужиковато, слыла замкнутой, немногословной. Но специалисты знали, что как пилот, Полина была на голову выше обеих и в критической ситуации возьмет все на себя. Так оно и случилось! Критическая ситуация поризошла сразу за Уралом, самолет стал обледеневать, потом пропала связь. Каждые полчаса Всесоюзное радио сообщало, что попытки достучаться до «Родины» пока безрезультатны, но то, что полет продолжается – очевидно. Есть свидетельства, что высоко в небе люди слышат гул моторов и движутся они на Восток. Накал страстей вокруг «Родины» советская пропагандистская машина использовала с невероятным драматургическим мастерством. Когда сообщили, что самолет, наконец, найден и найден в глубокой дальневосточной тайге, где на болото, вопреки всем трагическим предположениям его сумела посадить Гризодубова, вопль восторга прокатился по всей стране. Но тут же началась другая серия напряженного «радиофильма» - пропала Раскова. По приказу командира она выпрыгнула, чтобы не погибнуть при посадке. Если самолет скапотирует, штурманская кабина отделенная от пилотской наглухо будет смята в лепешку. Ее искали больше недели, были подняты пятьдесят военных и гражданских самолетов, с воздуха обследованы огромные пространства между Читой и Хабаровском. И, наконец, по законам жанра, нашли! Что произошло потом, было покрыто тайной секретности много-много лет. А секреты тогда хранить умели. Не дай Бог, сразу язык отрежут вместе с головой! Для понимания, что всё-таки произошло, я снова обращусь к стенограмме сталинского «разноса» на том самом заседании Главного военного Совета РККА, что состоялось 16 мая 1939 года. Как раз накануне, 11 мая разбилась Полина Осипенко, та самая, что все-такисажала самолет в дальневосточной тайге, (потом местечко Кэрби, вблизи которого это произошло, переименовали в поселок Полины Осипенко). Так вот, читаем дальше стенограмму: «…Причем здесь партийная работа? – гневается Сталин, - Летчик не хочет признавать законы физики и метеорологии. Случай с Бряндинским характерен – вылетает на большом самолете на поиски «Родины», смотрит на землю, а по бокам не оглядывается и в результате столкновение в воздухе двух машин и гибель их. Причина – не усвоили законы физики. Или нередки случаи, когда летчик не справляется с трудными метеорологическими условиями. Так наведите сначала справку о погоде, а потом уж вылетайте, не по-дурацки вылетайте. Причем тут партийная работа?» Это опять повторение вопроса для Мехлиса. А уже в том знаменитом приказе Наркома обороны за №070 от 4 июня 1939 года под грифом «Совершенно секретно», более подробно излагается мрачно-трагическая история, сопроводившая счастливое спасение экипажа «Родины»: «В конце прошлого года в полете над местом посадки экипажа самолета «Родина» произошло столкновение двух самолетов: «Дуглас» и ТБ-З, в результате чего погибло 15 человек. В числе погибших был командующий воздушными силами 2-й Отдельной Краснознаменной армии комдив Сорокин и Герой Советского Союза комбриг Бряндинский. Командующий воздушными силами 20 КА Сорокин, без какой бы то ни было надобности и разрешения центра, вылетел на ТБ-З к месту посадки самолета «Родина», очевидно, с единственной целью, чтобы потом можно было сказать, что он, Сорокин, также принимал участие в спасении экипажа «Родины», хотя ему этого никто не поручал, и экипаж «Родины» уже был обнаружен. Вслед за Сорокиным на «Дугласе» вылетел Бряндинский, который также не имел на это ни указаний, ни права, целью которого были, очевидно, те же мотивы, что и у Сорокина. Оба этих больших авиационных начальника, совершив проступок недопустимой и самовольство, в дополнение к этому в самом полете проявили недисциплинированность и преступную халатность в летной службе, результатом чего и явилось столкновение в воздухе, гибель 15 человек и двух дорогостоящих самолетов». В том же приказе, в самых жестких формулировках оценивается гибель других известных в стране летчиков, в частности: «…Два Героя Советского Союза – начальник летной инспекции ВВС комбриг Серов (муж актрисы Валентины Серовой – В.Р.) и инспектор по технике пилотирования Московского военного округа майор Полина Осипенко погибли потому, что организация тренировки по слепым полетам на сборах для инспекторов по технике пилотирования, начальником которых являлся сам комбриг Серов, не была как следует продумана и подготовлена, а главное, полет комбрига Серова и майора Полины Осипенко, выполнявших одну из первых задач по полету под колпаком, производился на высоте всего лишь 500-600 метров, вместо установленной для этого упражнения высоты не ниже 1000 метров. Это безобразие, больше того, преступное нарушение элементарных правил полетов, обязательных для каждого летчика и начальников в первую голову, и явилось роковым для Серова и Полины Осипенко…» Вот такие оценки под грифом «Совершенно секретно»! Для общества – героическая смерть во имя социалистической Родины и торжественное погребение в Кремлевской стене, а в приказе уже : «…безобразие и преступное нарушение правил полетов». Такова политика двойных стандартов, пронизывающая всю систему управления страной, характерная для нас всегда. - Мой дед и нашел Раскову на десятый день в тайге, голодную, оборванную, в одном унте, чуть не утонувшую в болоте, практически погибающую, - рассказывал Бронников, - Мы тогда всей семьей рыскали по морям и буреломам. Дед услышал выстрел револьверного патрона. Он оказался предпоследним, последний Марина оставляла для себя… Приближалась зима и с места катастрофы сумели унести только два тела: Сорокина и Бряндинского, остальных оставили, точнее бросили. Среди остальных был Генкин отец – шеф-радист ТБ-З Макс Раппопорт. Через тридцать лет на обломки самолетов случайно наткнулись охотники, собрали в кучку рассыпанные человеческие кости. Зверье и время многое уничтожили, главное документы, а в них фамилии, полетные карты, журналы. Через год, летом 1969 года, в район катастрофы вылетела на вертолете группа энтузиастов во главе с полковником ВВС Индуцким. Они и похоронили останки близ поселка Дуки под безымянной звездой, там где когда-то на таежной заимке парились летчики, молодые, шумные ребята. Грабка Второй из того героического экипажа погибла любимица народа Марина Раскова. Она была так хороша собой, что даже Константин Симонов не удержался от восторженных оценок. Дело, судя по всему, было ранней зимой сорок второго года: «…В Камышине на аэродроме, когда мы садились в «Дуглас», я увидел Марину Раскову, - вспоминает Симонов, - А с нею несколько девушек из ее полка, летавшего на пикирующих бомбардировщиках. Они провожали летчика-истребителя Героя Советского Союза Клещова; он был из того полка, который сопровождал на бомбежки полк Марины Расковой. Раненого в воздушном бою, его отправляли в госпиталь прямо в Москву, и Марина Раскова и ее девушки трогательно заботились о нем. Смотрели хорошо ли закреплена в самолете его койка, клали ему под руку кулечки с яблоками на дорогу. Марина Раскова поразила меня своей спокойной и нежной русской красотой. Я не видел ее раньше вблизи и не думал, что она такая молодая и что у нее такое прекрасное лицо. Быть может, это врезалось мне в память еще и потому, что очень скоро после этого я узнал о ее гибели. Погиб в бою, почти одновременно с нею, и тот истребитель, Иван Клещов, которого она провожала в госпиталь…» С первых дней войны Марина формирует три женских авиаполка, много летает сама, осваивает пикирующий бомбардировщик Пе-2, машину строгую, если не сказать капризную. На нем и разбивается… Ее первой за время войны похоронили на Красной площади. Случилось это морозным январским днем 1943 года. Урну с прахом несли члены политбюро во главе со Сталиным. Дальше уже продолжал воевать образ прекрасной Марины, женские полки, сформированные ею, в том числе и самый прославленный, тот что сражался на Кубани, Таманский легко бомбардировочный. Вот так, московская девчушка, мечтавшая стать учительницей музыки, вошла в историю авиации пламенной воздушной Аппасионарией… А Гризодубова дожила до глубокой старости и стала свидетелем, как развалилась страна, в лучезарный образ которой она так много вложила. Она единственная из того экипажа, после смерти не попала в Кремлевскую стену. В ту пору за ней (за стеной) отсиживался Ельцин и скандалил с «подельниками» по поводу «как нам обустроить Россию». В итоге «дискуссии», случившейся в год смерти Гризодубовой, танки Бориса Николаевича как раз и учили уму-разуму «упрямцев», засевших в доме правительства, а те в свою очередь звали авиацию нанести по Кремлю бомбовый удар и делал это не кто иной, как Герой Советского Союза Александр Руцкой, еще вчера вице-президент России, правая рука Ельцина. Вот уж, воистину, прости нас, Господи… Много лет спустя, уже в Москве, я спросил у друга, почему же он все-таки Ходоркин и не Иоганн. -- Ты знаешь, это была идея Иохима, как я думаю, в те времена вполне обоснованная. Отца так и не нашли, поэтому и пенсию я никогда не получал. Он был в отпуске и почти случайно оказался на аэродроме. Видимо, в такую минуту посчитал нужным быть в центре событий, он ведь радист самого высокого класса. Когда сообщили, что самолет нашли, все возбудились, забегали, закричали от радости и решили тут же лететь. Без всякого списка попрыгали, кто в «Дуглас», кто в бомбардировщик, тот самый ТБ… Ну, а дальше ты знаешь! – и помолчав минуту, добавил: - О погибших в той катастрофе вообще звука никто не произносил никогда, я узнал об этом практически перед поездкой в Борзю от бабушки. Она меня Господом Богом заклинала молчать, но боялась умереть, а я не узнаю. Иохим так всю жизнь и промолчал, хотя тогда, уже при Никите, языки немного развязались. А в предвоенную пору все эти Раппопорты, Роценцвейги, Розенблюмы, сионисты , немчура проклятая, сразу попадали под метлу. Да и после войны их не больно жаловали… Близнеца же тогда замели, а он кто? Портной в дамском ателье… Дед как-то умудрился всех нас «перелицевать» на бабкину фамилию, а чтобы «гусей не дразнить» в первый класс я уже шел не Иоганном Максовичем Раппопортом, а Геннадием Максимовичем Ходоркиным…Вот так! – закончил, глубоко затянувшись американским «Кэмелом», самым крепким их всех существующих «Кэмэлов». Генка не стал доучиваться в техникуме и уйдя из него почти сразу поступил в Тамбовское военно-воздушное училище имени Марины Расковой. Он летал вторым пилотом на здоровенном бомбардировщике ТУ-4, который, говорят, мы лихо содрали с американского аналога Б-29,называвшегося «летающей крепостью». Не знаю, какая это уж была крепость, но однажды где-то под Таллинном, в самый разгар сенокоса, рано утром генкина «крепость» взорвалась на глазах у всех, прямо взлете (экспертиза показала, что перетерлись друг о друга трубки, одна масляная, а другая подававшая в двигатели кислород). Чуда не произошло, почти все погибли. «Почти» был старший лейтенант Ходоркин. Он единственный, кто не пристегнулся и его выкинуло сквозь разорванную кабину. Как уж он там в одиночку летал, одному Богу известно, но пробив головой стог сена и потеряв скорость, закатился в высокую траву, по которой мчалась к горящим обломкам пожарная машина. Она и проехала по Генке, тоже, слава Богу, только по ноге… -- Ты знаешь, Володя! – рассказывал он впоследствии, - Очнулся, а надо мной какая-то рожа в огромных окулярах. Так мне казалось, все двоится, троится, ощущение такое, что тебя как половик, выбивали об столб. Потом рожа говорит, как сквозь вату: - « Летчик, если вы меня слышите, закройте глаза и откройте сразу.» Я заморгал… - Он слышит! – говорят, - А теперь, дружок, посмотрите мне в глаза… Я думаю, коллеги, все страшное позади! Я ж не знал еще, что они мне ногу оттяпали. Вот это и было самое страшное… не для них, а для меня. Все только начиналось: фантомные бои в культе, костыли, протезы, комиссии по инвалидности, пенсия в двадцать четыре года, поиски новой жизни… Так завершилась Генкина летная карьера, зато началась другая жизнь, вначале по госпиталям, потом по московским редакциям. Мой друг стал журналистом, не Бог весть какой известности, но, я думаю, никакая другая профессия не смогла бы вместить со всей полнотой его кипучую натуру с невероятным чувством оптимизма. Потому и называл он всю оставшуюся жизнь свой замечательный протез с ироничной горечью - «грабкой». Его нередко приглашали на то протезные предприятия, чтобы поддержать воинов, потерявших руки-ноги. - Ты чё, братан, нос повесил! – он выхватывал из кармана перочинный нож и с размаху всаживал его в протез, - У меня одна сейчас проблема – ногу не перепутать! – Генка сиял рекламным оптимизмом, на радость докторам внушая любому, что настоящая жизнь не просто продолжается, она только начинается. Правда, не многие знали, в том числе и я, как подчас сдерживая слезы, он отмачивал багровую от нагрузки культю в горячей воде… Смотрите также: «Спасибо за то, что Вы есть!» Рассказ о телефонном звонке, изменившем жизнь → Страна отношений (записки неугомонного) Глава 3. Вечная игра → Страна отношений (записки неугомонного) → ...